Я знаю, что ты думаешь

Рассказ Михаила Земскова.

Михаил Земсков родился в 1973 году в Алматы. Окончил механико-математический факультет КазГУ и сценарно-киноведческий факультет ВГИК (мастерская В. И. Ежова).  Лауреат «Русской премии-2005» за сборник повестей и рассказов «Алма-Атинские истории» и специального приза «Русской премии-2016» «За вклад в развитие и сбережение традиций русской культуры за пределами Российской Федерации». Автор нескольких книг прозы.

1

Он появился на противоположной стороне улицы. Неожиданно, словно вынырнул из пампасов. Сошел с бордюра на проезжую часть, неуверенно мотнул головой влево-вправо и быстро перешел на мою сторону. Широкими шагами, угловато размахивая руками – слегка походил на гориллу. «Неужели я так хожу?» – мелькнуло у меня. Потому что это был я. Только немного старше, с длинными волосами, шрамом на щеке, татуировкой на шее и слегка безумным взглядом.

Прищурившись, он оглядел посетителей кафе. Увидев меня, улыбнулся. Через три секунды сидел напротив.

– Я знаю, что ты думаешь. Если что – мы близнецы, – предупредил сразу. – Закажи мне кофе, у меня денег еще нет.

Я рассматривал небольшой желтый прибор – размером со смартфон, только толще – с красивым барельефным лого – стилизованный эллипс вытянутого циферблата с двумя молниями вместо стрелок.

– Дурацкий логотип, да? – он выпустил из губ тонкую струйку дыма. 

– Ничего, пойдет, – я скривил снисходительную ухмылку. – Значит, обратно вернуться невозможно?

– Нет. Это как сотовая связь – работает только там, где установлены соты антенн и есть сигнал. Первую антенну с сигналом временной трансформации установили только в 2032 году. Так что здесь эта штучка бесполезна. Хоть на помойку. Или сохранить до 2032-го. Тогда она заработает. Но проще все-таки… – Он резко стукнул по ней кулаком и рассмеялся. Желтый корпус покрылся трещинами.

– Но зачем, если ты знал, что не сможешь вернуться обратно?

– Наверное, именно поэтому, – баскетбольным броском он отправил аппарат в ближайшую урну.

– Для… Для… Для… – Он вертел поднятым вверх указательным пальцем. Вылетело из головы слово. У меня это случается. А он в два раза ближе к старости – наверное, у него это происходит в два раза чаще, – для… окружающих… Пусть ты будешь как есть – Толя, Анатолий, а я – Натаном. Близко по звучанию и смыслу. Так удобнее будет.

– Хорошо, – я кивнул. Да, это будет удобно. Мы обрели имена, и все как будто стало проще, естественнее и правильнее. Обретение имени многого стоит. И много дает. Тем более, что мое имя не изменилось.

– Да, я – Толя, ты – Натан, мы близнецы-братья, – подтвердил я.

– Странная, но подходящая легенда, – задумчиво проговорил он.

– Ты вернулся ко мне нынешнему, чтобы я стал богатый, и ты в будущем оказался миллиардером?

Он странно на меня посмотрел:

– Я бы не отправился сюда из-за такой ерунды, – тихо произнес после паузы.

– Тогда из-за чего?

Он молчал. Потом снова лениво проговорил:

– Я просто хотел оказаться в этом времени.

– А что там у вас? Ужасная экология? Последствия ядерной войны?

– Нет. У нас там мусульмане и феминистки. Эти две социальные группы оказались самыми живучими. Остальные повымирали.

– К какой относишься ты?

– А ты как думаешь?

– Из половой принадлежности следует, что в будущем я стал мусульманином.

– Да, правильно. Но формально я мусульманин-неофит. Это значит, что меня не напрягают с религиозными предписаниями, но в то же время я ограничен во многих правах.

Мы замолчали. Пили кофе.

– Тот мир уродлив. Настолько, что опускаются руки. Этот, конечно, тоже, но оттуда он кажется мне милее. Казался… И еще я очень хочу попасть на Иссык-Куль, пока он не превратился в злачное место.

– А он превратился?

– Не в большей степени, чем все остальное, но да – превратился.

– Это ведь опасно – встречать самого себя в прошлом? Замкнется какая-то петля и что-то нарушится. Во всяком случае, об этом пишут все фантасты.

– Не все, – он пожал плечами и посмотрел в сторону, – да мне и по фиг. Как и всем. В твоем времени, например, все знают, что глобальное потепление разрушит планету. И что – кто-то перестает ездить на машинах, летать на самолетах и покупать новые шмотки? А в будущем они все по разным временам скачут, пачками. Феминистки и мусульмане.

2

Это случилось вскоре после того, как я разочаровался в фотографии.

И вскоре после того, как я познакомился с Бекки. Все в той же кофейне, так же утром.

Девушка села за соседний столик. Заказала американо с сэндвичем, потом сложила на столе руки, положила на них подбородок и уставилась на меня. Смотрела так пристально и изучающе, что я больше не мог писать.

Я удивился тому, как она была похожа на портрет Бекки в моей старой детской книжке «Приключения Тома Сойера». В детстве мне казалось, что это самое красивое лицо девочки, какое только может быть.

Ее тонкие пальцы часто делали лишние движения. Иногда это могло показаться подрагиванием, но амплитуда была слишком большой, и, кроме того, в движениях чувствовалась определенная осознанность. Возможно, не совсем управляемая – как в мимике, но несомненная.

Уже несколько дней (можно даже сказать «несколько недель», но с натяжкой), как ее зовут Бекки. Это имя ей дал я. Ей понравилось так называться. Оказалось, что у нее в детстве была точно такая же книжка, но она никогда не замечала свое сходство с тем портретом. Люди редко видят свой профиль. Многим он не нравится – как звучание своего голоса. Но ее профиль был прекрасным.

Она фотографировала вход в кофейню, на летней площадке которой мы сидели. Зачем? Сделала несколько снимков – сначала селфи, потом фон без себя. Или наоборот? – я уже не помню. 

Я любил те летние утра. Завтрак на открытой площадке «Кофеделии». Крепкий кофе. Тетрадь, ручка. Писать полчаса, не отрывая ручку от бумаги. «Утренние страницы» – творческое и психотерапевтическое средство, которому меня научил психотерапевт.

Писание «утренних страниц» в кофейне было прервано два раза. Первый раз – когда я познакомился с Бекки. Второй – когда пожаловал… кхм… N… (некоторое время я не мог называть его Натаном, но потом привык).

Она села за соседний столик. Заказала капучино с блинчиками. Закурила. Посмотрела на меня (я уже отвлекся от тетради). Красно-рыжие волосы. Подкрашенные, наверное. Почему в тот момент я почувствовал неприязнь к ней? Скорее всего потому, что из-за нее я оторвался от тетради.

Из записей моих «утренних страниц» («утренние страницы» – мне посоветовал писать их психотерапевт):

«Вчера мы с Бекки стояли над городом. На холме. На границе холма – еще шаг, два, три – и поверхность земли начнет уходить из-под ног. Поверхность земли обретет угол наклона. С каждым новым шагом нога будет наступать на твердь, которая на 15-20 см ближе к уровню моря. Но мы не делали этих шагов. Стояли. Не обнимаясь и ничего не говоря. Даже нежность в тот момент была ненужной. Нежность – как одна из ловушек. Не выпустить из привычных пространств. Какой-нибудь король… какой-нибудь Людовик… каких-нибудь привычек и нравственных устоев. Нельзя…

Бекки сказала, что город с холма – тоже как привычка, только некачественная. Никаких туристических открыток. Никаких видов по сто тенге. Холм скоро разроют. Воткнут в него бетонные спицы, обмажут серым цементом, рассыпят и перемешают кубики, коробочки, параллелепипеды.

– Откуда ты все знаешь? – усмехнулся я. Сфальшивил, жутко – потому что и сам знал.

Город под холмом. Мы жили в его пространствах, в сети ниток его улиц. И я, и Бекки.

Когда Бекки говорила о городе, у меня всегда возникало ощущение тесноты. Интересно, какое ощущение возникало у Бекки, когда о городе говорил я?

Возможно, никакого. Потому что я редко говорил о городе, да и обо всем другом редко говорил. Слова они какие-то бескрылые бабочки. Стараются лететь, двигаться и двигать, а не получается. То, что рвется наружу – крылатое. А только вырвалось изо рта – бах, и уже без крыльев.

– Мне никуда не деться, – тихо проговорила Бекки.

– А куда бы ты хотела деться? – Спросил я.

– Новости кончаются на определенном этапе развития твоей личности. Но почему-то продолжаешь их ждать и волноваться, как раньше, когда каждый день тебя облегала школьная форма.

– Так уж и облегала? – Усмехнулся я.

Бекки улыбнулась в ответ:

– Возможно, сковывание границ тела провоцировало и возбуждало волнение. От того она и казалась облегающей.

– Ты снова хочешь волноваться?

– Я все чаще слышу марши. Но радость побед ограничивает регистр активных октав.

Я словно бесконечно пытаюсь дублировать фотоснимки нашего присутствия и транслирования внутренних состояний. Холм над городом. Город под холмом. Почему-то самый навязчивый и самый затертый образ заднего фона. Но было ведь и много других движений. Много углов – улиц, зданий, тротуаров, газонов. Бордюры – поребрики. Весь город тогда благоустраивали. Меняли старые и вечные гранитные бордюры на новые невечные бетонные. Начнут крошиться через пару лет. Говорили, что у родственников мэра был завод по производству бетонных бордюров…

(Но я ведь разочаровался в фотографии!)

А мы любили сидеть на гранитных. Понимали, что скоро нам будет негде сидеть в этом городе.

– Поедем туда, где поребрики, – улыбался я.

– Поедем туда, где поребрики, – вторила Бекки.

– Ничего не остается в прошлом.

– Ты имеешь в виду, что ничего не останется? – переспросила Бекки.

– Нет. Именно, что ничего не остается в прошлом. Почему эта книга не осталась в прошлом дне, в прошлой минуте, а переместилась в настоящее? – я поднял «Приключения Тома Сойера» и положил ее обратно на бордюр. – В прошлом не остается никаких физических предметов – и, по-моему, это ужасно. Поэтому оно так эфемерно и призрачно. Мы почти никак не можем доказать, что оно было. Мы ничего не можем ему вернуть. У нас никогда нет единого мнения, каким оно было.

Бекки никогда не рассказывала о своем прошлом. Только несколько раз повторяла:

– У меня было очень счастливое детство. Потом очень счастливая юность, а сейчас – очень счастливая молодость.

Она забывала о том, что уже говорила мне это – как будто она говорила эти фразы многим людям, и путалась, кому говорила, а кому – нет. И повторяла снова. «У меня было очень счастливое детство, очень счастливая юность, а сейчас – очень счастливая молодость». Потом я узнал, что кроме меня она ни с кем не разговаривала в те дни. Ни с кем.

Почему она не говорила мне правду?

3

Мы ехали на Иссык-Куль. Натан, Бекки и Толя.

Степь, сука. Одинокие крепкие стебли травы. Колышутся. Дрожат, как пальцы Бекки. Такси, которое взяли у автовокзала. И у Бекки, и у Натана что-то не так с документами. Но таксист ушлый. Знает все входы и выходы. Натан договорился с ним заранее, еще в Алма-Ате. И мы едем. Степь. Одинокие крепкие стебли травы. Колышутся. После того, как мы пересекли границу Натан достал откуда-то бутылку водки. Они с Бекки выпили. Я не хотел. У меня ведь аллергия на водку. Почему у Натана нет аллергии на водку? Эта мысль яркой желтой молнией разрезает всё вокруг. Мы остановились на заправке. Когда я выхожу из туалета, Натан и Бекки смеются над чем-то. Сгибаются пополам. Надорвать животики. Я вижу их фигуры, как графику. Две буквы «Г». Зеркальные друг к другу. Надорвать животики.

– Че такого смешного? – спрашиваю я. И уже знаю, что они ответят. Я знаю, что они ответят. Я предвижу будущее.

– Степь, сука, – отвечает Бекки.

– Гребаная степь, – утирает рукой нос Натан.

Мы едем на Иссык-Куль. Небо, тучи, горы, степь, море – через лобовое стекло старенькой мазды. Когда мы уже приедем?

Балыкчи. Балычок. Рыба.

Вяленая рыба на нитках. Вяленая рыба в витринах. Вяленая рыба везде. Висюльки и висюльки вяленой рыбы. Смуглые мальчишки подбегают к машине с рыбками на ниточках. Быстрая и неожиданная драка. Парни постарше отгоняют мальчишек. Те убегают. Рыба падает в пыль. «Мы налоги платим, а они – не платят», – жалобно объясняет парень, – «Мы платим, а они не платят. У нас рыбу бери». Мальчишка в полуприседе, почти на корточках, подскакивает, забирает упавшую в придорожную пыль рыбу (чебачка). «Чебачок» – я вспомнил название этой иссык-кульской рыбы. Чебачок. Вкусный. В меру жирный. Под пиво. И как только я вспомнил ее название, сразу захотел купить.

– Я не ем рыбу, – тихо говорит Бекки.

Небо, тучи, горы, море – через лобовое стекло старенькой «мазды».

Натан оттягивает зубами темно-желтое мягкое мясо чебачка от жесткой и блестящей, мелкочешуйчатой снаружи, кожи.

Я не ем рыбу. Из уважения и сочувствия к Бекки? Из желания лучше выглядеть в ее глазах?

Поздний вечер. Темно. Облупленные голубые железные ворота, перед которыми останавливается мазда. Выходит невысокий кыргыз в форме цвета хаки, переговаривается о чем-то с водителем. Ворота открываются. Натан достает бутылку водки, в которой еще плещется. Они с Бекки допивают.

Бело-голубая комната. Запах известки. Широколицая девушка в голубом фартуке. Ключи – деньги. Три кровати.

Мы бежим к воде.

«Идите на хуй!» – думаю я.

Натан с Бекки впереди. Смеются. Я подыгрываю им. У меня ведь аллергия на водку. Я подыгрываю.

Вода – холодно-обжигающая. Почему она такая холодная?

– Почему она такая холодная? – радостно кричит Бекки.

Плавки и купальники в сумках, еще неразобранных. Натан и Бекки купаются голышом. Я…

Я в трусах. Что-то мешает мне их снять. Ах да… У меня ведь аллергия на водку…

Но в воде все это перестает иметь значение.

Вода обжигающе-холодная, но мы плывем. Все дальше от берега. Луна – ровно там, где ей полагается быть. И луна в воде. Та луна, которая в воде – она неуверенная, тревожная, мятущаяся. Она дрожит, как пальцы Бекки. Она плещется. Она играет в мелких волнах, мелко рябит.

– Главное – плыть в сторону луны. Главное – плыть по лунному следу, – кричит Натан. Бекки плывет за ним. Я перестаю плыть. Вдруг наступает момент, в который я хочу утонуть. Я перестаю плыть. Я смотрю на луну. На серебряную рябь. Я остаюсь один. Нужно только развести широко руки. Нужно только чуть-чуть нырнуть. Опустить голову в воду. Вдохнуть воду. И все… Я опускаю голову в воду. Я глотаю воду. Глотаю. Но не вдыхаю. Вода приятная на вкус – как минералка. Вода Иссык-Куля чуть соленая, чуть минеральная. Я глотаю снова, но не вдыхаю. У меня не получается вдохнуть воду. Белое рябое серебро.

Когда я прихожу в себя, я вижу звезды. Надо мной Натан – массирует мою грудь, плечи, руки. За его плечом Бекки. Все очень объемно, материалистично. Я как-то очень убедительно жив.

Никто ничего не говорит до следующего утра.

А утром – завтрак. Расползающаяся по тарелке каша. Вспоминаешь больницу. Черпаки. Кастрюли или ведра. Так кастрюли или ведра? – никогда ведь по-настоящему не знаешь. Кровавая надпись на боку ослепительно белой этой то ли кастрюли, то ли ведра. Но сами буквы надписи уже не помнишь. Никогда уже не узнаешь, о чем была та надпись. Мерещится красный крест. Наверняка он там был, и было что-то еще, конечно. Но это «что-то еще» уже точно не вспомнишь.

4

– Зачем ты это делаешь?

Бекки спит, а мы с Натаном спустились в бильярдную.

– Пока я ничего не делаю, – Натан ударил кием по шару.

– А по-моему, ты хочешь отбить у меня Бекки. Ты для этого сюда прилетел?

Натан приставляет кий к стене и садится в кресло.

– Я знаю, что ты думаешь. Но на самом деле я вернулся, чтобы спасти Бекки. Чтобы она не погибла молодой.

– Она погибла? Как?

– Я не знаю подробностей. Она погибла после того, как мы расстались и оказались в разных городах. Я узнал о ее смерти гораздо позднее.

– Ты любишь ее?

– Да. Но не как ты.

– Я, вообще-то, сам не знаю, люблю ее или нет.

– Да, Я знаю, что ты не знаешь, – Натан встает, снова берет кий и нависает над столом.

– И что, у тебя получается что-то изменить? Ты думаешь, что сможешь спасти ее?

– Пока не знаю. Главное – чтобы она не уехала из Алма-Аты в Питер. Все случилось там. Или вообще не уехала из Алма-Аты.

– Может быть, прямо рассказать ей обо всем?

– Шок будет. Хотя, в крайнем случае – расскажем.

– Ты не будешь отбивать ее у меня?

– У себя? – усмехнулся он. – Конечно, нет.

Шары никак не хотели залетать в лузы. Я давным-давно не играл в бильярд.

Из записей моих «утренних страниц» (которые мне посоветовал писать психотерапевт):

«Бро. Это ощущение братства. Я действительно ощущаю тебя близнецом, все-таки не самим собой. А когда разумом все-таки понимаю, что ты – это я, мне становится неуютно и страшно. Ты знаешь обо мне все (как и я о тебе, но в этом я не чувствую никакого уравнения). При том, что мы знаем друг о друге одинаковые вещи, то, что ты знаешь обо мне, кажется более страшным. Ты знаешь о каждой моей лжи, о каждой моей плохой мысли, о каждом порочном желании. Ты помнишь все случаи, когда я онанировал. Ты знаешь, как я… В общем, ты знаешь даже те вещи, о которых мне стыдно для самого себя записать на листе бумаги, даже если я собираюсь потом сжечь этот листок – минут через пять после того, как все напишу.

Чертов Бро. Почему я называю тебя Бро? Потому что боюсь, ужасно боюсь осознавать, что ты – это я».

5

Степь, в которой я хотел иногда потеряться. Особенно в некоторые моменты той поездки на Иссык-Куль.

– Странно, что я не была здесь раньше, – Бекки смотрела из окна машины на желтую степь и синюю гладь за ней. И горы – конечно, дальше еще были горы, за синей гладью…

– В таких местах я не понимаю, зачем человек придумал двери.

– Что ты имеешь в виду?

– Что-то вроде вечного присутствия.

Я продолжал вопросительно смотреть на нее.

– Из которого не нужно никуда входить или выходить.

– Ты про рай? – подал голос с переднего сиденья Натан.

– Вряд ли. Хотя в том состоянии двери тоже, наверное, были не нужны.

А что потом? Потеряюсь в степи – и дальше? Испекусь в ее жаркой сухости. Окоченею от ее ночной безжалостной серебряности.

В той машине, ехавшей на Иссык-Куль, я чувствовал нечто, объединявшее Бекки, Натана и меня. Странное чувство, в котором присутствовала некая сверхъестественность – что это объединение больше, чем любые другие отношения между людьми. Мужчиной и женщиной, мужчиной и мужчиной, женщиной и женщиной (больше ведь нет вариантов, нет?). Еще не знал, что чуть позже – рыба, водка, ревность. Ужасно болезненная ревность.

Проснуться рано. Шелест листвы из открытого окна. Выглянув наружу, видишь серебрящуюся гладь воды – и кажется, что она шелестит. Состояние легкости. Кажущейся почти счастьем.

– Куда нам деться? – вопрос, заданный Натаном.

Меня он злит (для меня он – неискренний и пошлый), а Бекки улыбается.

Натан сказал, что я еще не знаю источник охватывающей меня иногда тоски. Узнаю через несколько лет. Он мне не говорит, не раскрывает. Удивительно, что у меня почти нет любопытства. И позже Натан мне тоже так и не сказал.

Бекки спит у меня на плече. Волосы время от времени щекочут мою шею. Красные волосы, пахнущие дешевым мылом.

Бесконечная конечность – именно в этот момент, когда она спит.

Водитель – кыргыз. Неряшливый, грубый, не очень приятно пахнущий. Провоцирует мое высокомерие. Почему так трудно умываться? Что разделяет людей в цивилизованности и воспитанности? Почему у некоторых людей нет стремления к красоте? Вслед за высокомерием просыпается национализм. Представляю себя способным рассуждать о чистоте арийской расы. Вдруг кыргыз запевает песню. Низким грудным голосом. Красивую мелодичную и грустную. И в тот же момент он начинает казаться мне неким высшим существом, абсолютом красоты. Я не умею петь. Не чувствую ни мелодии, ни ритма. И голос у меня ужасный.

Из записей моих «утренних страниц» (которые я писал по совету психотерапевта):

«Я всегда боялся, что меня могут забрать в психушку. Первый раз в здание психбольницы я попал, когда мне было лет десять. Меня мучили головные боли, и мама договорилась о консультации с каким-то научным светилом, который работал в психбольнице.

Во мне где-то на окраинах сознания поселился страх, что из-за моих головных болей меня могут забрать «туда». Но кроме этого – главным пониманием, стократно усиливающим страх, было понимание того, что со мной «что-то не так». Что я успешно маскируюсь под здоровых людей, но на самом деле внутри меня тлеет мрачный огонь психической болезни, и что однажды кто-нибудь уловит тепло этого огня из-под моей искусственно охлаждаемой маски».

6

Бекки выросла в детдоме. Всю жизнь искала отца. И в наш город приехала искать отца. Что случилось с матерью – не рассказывала ни мне, ни Натану. «У меня было очень счастливое детство. Потом очень счастливая юность, а сейчас – очень счастливая молодость. В детдоме. Потом – в институте». Почему она искала отца, но не искала мать?

Через некоторое время после знакомства с Бекки я обнаружил в ней потрясающую способность. Для каждого, кто оказывался рядом с ней, Бекки каким-то магическим образом превращалась в метафизическое зеркало, отражавшее сущность этого человека, его характер, движения души. И каждый, находящийся рядом с ней, в один момент вдруг начинал видеть в ней самого себя, самое сокровенное в себе.

– Ты помнишь те тяжелые несколько лет, с шестнадцати до двадцати лет, наше состояние, которое мы почему-то не называли депрессией, хотя именно этим оно, наверное, и было, – спросил меня Натан, после бильярда.

– Да, конечно.

– Это состояние еще вернется к тебе, не раз. Я только годам к сорока понял, что оно означало, и чем была вызвана та тоска.

– И чем же?

– Я скажу, но ты сейчас не поймешь и не оценишь ответ.

– Попробую.

– Это духовный голод. Как есть голод физический, когда ты не можешь ни о чем думать, и тебе плохо, пока не поешь, так есть и духовный. У нас был сильный духовный голод.

– Я не особо понимаю то, что все называют «духовным». И не люблю это слово.

– Знаю. Я предупреждал, что ты не поймешь.

На лестнице послышались шаги. Кажется, Бекки услышала часть разговора. Но не подала вида. Посмотрела на нас с легкой улыбкой и почти пустым взглядом.

Я предложил Бекки помощь в поисках отца. Она поблагодарила.

– Начнем искать вместе, как только вернемся в Алма-Ату, – сказал я.

– Да, спасибо.

Натан предложил сходить в деревню за водкой.

– Почему вы такие разные, близнецы? – cпросила Бекки.

– Долгое время мы вели разный образ жизни, – улыбнулся Натан. – Песни опыта и невинности. Помнишь, у Блейка?

– Нет, я не читала.

– Никто не читал. Но название красивое.

Мы с Бекки пошли на берег. Как хорошо мне было с ней на берегу. Я смотрел в нее как в зеркало и видел в ней свою самую сокровенную сущность. Смотрел, когда говорил. Смотрел, когда молчал. Смотрел, когда трогал ее. И когда слушал ее – тоже, конечно, смотрел.

– Я не страдаю катарактой здравого смысла, – сказала она. И я радостно понимал: да, конечно, я ведь тоже не страдаю.

Потом я видел его фигуру в окне. Он наблюдал за нами. Было немного неприятно. Но одновременно с этим осознание того, что я и Бекки находимся под его наблюдением, наполняло меня спокойной уверенностью. «Все будет в порядке». Как будто я был под наблюдением и защитой сильного союзника. Бога? Матери? Оказывалось, что самого себя. Я удивлялся этой уверенности. Откуда? Еще вчера готов был драться с ним из-за Бекки. Но сейчас необъяснимым шестым чувством ощущал себя мальчиком-с-пальчиком в теплых защищающих ладонях. Мальчик-с-пальчик…

– Дурень, дурень, дурень! – он открытой ладонью хлопнул меня по лбу. Несильно. Но очень неприятно.

– Дурень, дурень… На хрен ты вообще мне… – но тут же словно глотнул воздух, улыбнулся.

Это произошло на следующий день, после того, как между мной и Бекки что-то произошло. Что-то нехорошее. Понять бы только, что. В фактической последовательности действий она перестала со мной разговаривать. Вышла из здания пансионата в сторону ближайшей деревни. Я ее обидел. Только не знал чем. Говорили до этого вроде о пустяках. Ничего не значащих вещах. Наверное, ничего не значащих для меня, но не для нее.

После удара ладонью по лбу я остро почувствовал себя лишним. Здесь, в комнате пансионата. В здании пансионата. В этом поселении на берегу озера. В этой пустыне. На этой планете. Куда же деться…

7

Мне часто говорили, что у меня сложности с концентрацией внимания. Упражнение «утренние страницы» должно было, в том числе, помочь и с этим. У Натана, кажется, нет проблем с концентрацией внимания. Значит, действительно, помогло?

Бекки смеялась. Как хорошо Бекки смеялась. Долго. Все трое мы смеялись. Тот вечер сложился таким образом. Из мелких непредсказуемых пазлов. Хороший вечер, без всяких «но». И так ведь иногда случается – чтобы оставить в памяти такой идеальный вечер. В памяти он почти материальным становится – вот-вот кажется, что получится его потрогать (чем? – Чем же потрогать?) Он как законченное произведение искусства. Классического искусства. Бекки не объяснила мне, на что обиделась. Но принесла мороженое. Обняла, задумчиво перебирая в пальцах мои волосы.

– У нее были психологические травмы в детстве, – назидательно повторял Натан поз-же, и по этому поводу, и по другим.

Детские психологические травмы. Наверное, они могут объяснить все. Или почти все.

Но как хорош был тот вечер. Может быть такие вечера не повторяются просто потому, что их хватает на всю жизнь, на несколько поколений? На несколько веков этого лихорадочного вращения маленького шарика вокруг шарика большого. Или наоборот. Хватает так же, как хватает «Моны Лизы».

– Ты – сумасшедший… – смеясь, говорила Бекки. Всем влюбленным мужчинам хочется быть сумасшедшими. Всем влюбленным мужчинам хочется услышать это от своей возлюбленной.

– Ты – сумасшедший… – говорила Бекки мне.

– Ты – сумасшедший… – говорила Бекки Натану.

Осознание происходящей в тебе перемены может изменить тебя больше, чем сама перемена. Так получилось, что я много всего осознавал в те дни.

– Хотелось попасть туда, где еще ничего нет. Где еще пустые берега, не застроенные отелями. Где дикая природа. Возможно, я бы и отправился туда, если бы не был так зависим от удобств цивилизации, – говорил мне Натан. Бекки, кажется, тоже слышала.

– А еще они расшифровали все языки. И даже рукопись Войнича расшифровали.

– Что? – не понял я.

– Они расшифровали все языки, – повторил Натан.

– Кто «они», и к чему ты об этом?

– Программисты. К тому, что на Землю после этого спустился ужас.

– Какой ужас? Ты о чем?

– О конце усложнения.

– И? – я вопросительно поднял брови.

– Для расшифровки они создали алгоритм, основанный на реактивных взаимодействиях нейронов мозга. Грубо говоря, они просчитали все ситуации, когда человеческий мозг начинает использовать слова. Включая лингвистические ситуации всех диких племен Амазонии и прочих экзотических существ, в которых заложен разум.

– И? – я вопросительно опустил нахмуренные брови.

– Это ведь ужас. И, кроме того, «Вначале было Слово» отменилось. Ты поймешь. – Натан потрепал меня по плечу.

– Не парься насчет времени. Все устаканится. – Натан гладит меня по шее. – Не знал человек про атом, жил законами классической механики, не тужил. Узнал про атом, увидел, что законы классической механики с атомом не работают, придумал квантовую механику. Опять стал не тужить. Узнает про временные штуки – придумает временную механику, и опять не будет тужить.

8

Следующим вечером все трое мы перемахнули через барьер. Между повседневностью и теплой прогалиной любовной телесности. Они такие разные, эти два мира…

Пахло женщиной. И еще наши с Натаном запахи. Похожие, но немного разные.

Мое тело дрожало мелкой дрожью от экстаза. Запахи ночной летней степи и моря, движения воздуха, звуки, шелест, птицы. Внутри меня что-то отзывалось водопадами восторга, резонировало с проявленным всеми возможными ощущениями тихим великолепием мира, и мой внутренний восторг отзывался, поднимался мелкой дрожью из глубины – выше и шире… Я почти взрывался. Шептал: «Господи, разве возможна такая красота? Разве возможна такая нежность? Разве возможна такая благодать? Такое великолепие? Такое счастье?»

Нет, ничего я не шептал. Потому что слова мялись, сцеплялись, комкались, как неудачные блины. Вываливались изо рта и шлепались на пол. А звуки шлепков были от наших тел, друг о друга, трех тел.

Почему я не взрывался?

Очень долго был запах женщины. Запах Бекки. И Натана, и Толи, конечно.

У нас с Бекки это могло произойти по-другому. Возможно, позже или раньше. Но все изменилось в то утро – когда завтракал в кафе – тогда все разрушилось безвозвратно. Потому что появился Он. Точнее, я. Я старый. Я увидел его из окна кафетерия. Шел по улице, в черных кожаных брюках, черном кожаном жилете, с прилизанными волосами, с наколкой на шее. Оглядываясь по сторонам, явно что-то искал. Кофейню, в которой сидел я. Увидев его, я не впал в состояние шока. А следовало бы. Ведь я увидел себя.

Из записей «утренних страниц» (психотерапевтическое упражнение, которое мне рекомендовал доктор):

«Кто я для него? Сырой материал? Тот, кто сделал его таким, какой он есть? Я не хочу думать об этом, но я вполне могу быть тем, кого он презирает – как я презираю некоторые проявления себя пятилетней давности. Он не может не презирать меня. А я? Что я чувствую по отношению к нему? Зависть, ревность? Иногда благодарность? Откуда благодарность, в общем-то? Скорее желание выйти из его тени, его опеки. Желание превзойти его. Или это то же самое, что и Эдипов комплекс?»

Несмотря на исполненную через телесность любовь и экстаз, тот вечер был не таким хорошим, как предыдущий. Просто хорошим, но не произведением искусства.

– Какой смысл с чем-то бороться, если оно и так умирает? – со счастливой теплотой в голосе говорит Бекки.

– Внутренний поиск концепции и образа мира и жизни – чтобы она выглядела не такой ужасной и тоскливой – это то, чем должен все время заниматься человек. Находить одну концепцию, видение, которые примиряли бы его с жизнью, потом разочаровываться в них, потом находить новые, и так далее, и так далее, – голый Натан стоит на балконе, курит и этими словами портит вечер. Я рад, что наконец не я что-то порчу.

– Это как религии. Да, понимаю. – холодно отвечает Бекки.

9

После возвращения в Алма-Ату все совсем другое. Натан приносит много денег («Спортивные тотализаторы были прибыльным бизнесом в Алма-Ате до сегодняшнего дня», – подмигивает мне). Потом – еще и еще. Говорит, что ему нужно сделать документы. Мы снимаем огромный дом в Горном гиганте. Я предлагаю Бекки переехать к нам, она обещает подумать. Я предлагаю Бекки помощь в поиске отца, она соглашается, но до поиска дело почему-то никак не доходит.

– Ко мне, когда я был, как ты, тоже прилетел я из будущего, – говорит Натан, когда мы сидим на балконе, – но он не смог помочь. Бекки сбежала в Питер. Я сначала не хотел искать ее… Были причины. Но потом начал искать и даже нашел – информацию о ней. Но было уже поздно.

– А куда делся он?

– Куда-то уехал и исчез. Сказал, что его исчезновение необходимо ради меня.

– И ты исчезнешь?

– Пока не знаю. Я знаю, что ты думаешь. Что мы слишком плохо наблюдаем за Бекки. Но не беспокойся. Есть определенные события – как столбы-отметины. Пока они не произошли, Бекки не убежит.

Бекки дала мне пощечину. Я дал ей пощечину в ответ. Она рассмеялась, схватившись за щеку. До этого мы, как обычно, болтали о пустяках, шутили, а потом я так же шутливо сказал что-то об ее отце и о том, что она, кажется, не слишком стремится его отыскать.

– Прости, дурачок, – сквозь смех сказала она, а на ее глазах выступили слезы, – я должна была понимать… Проблема не в том, что ты не понимаешь, а в том, что я не понимаю или забываю. Но это было больно и противно! – она оттолкнула меня и ушла.

Но тем же вечером мы помирились.

В большой двухэтажной квартире мне было непривычно, пусто и неуютно.

– Когда Бекки к нам переедет, все будет нормально, – успокаивал меня Натан.

– А она переедет?

– Насколько представляю, да. И, наверное, уже скоро.

Пока же мы с Натаном проводили вечера на балконе. Курили, пили виски, смотрели на звезды и на огни города. Я жаловался ему на свою жизнь, на необъяснимую тоску, на депрессию, на одиночество, на то, чему нет определения, но что вызывало у меня беспричинное чувство уныния и приступы раздражительности по самым мелким пустякам. Кто, как не он, мог все это понять. Он даже дал этому определение «духовный голод» (хотя мне оно казалось глупым). Он с готовностью слушал меня. Как замечательно он слушал меня! Не перебивал, не поучал, только заверял, что однажды это пройдет. Эти вечера были прекрасны.

– Я знаю, что ты думаешь. Как сложно с женщинами.

– Ей все время нужно побыть одной.

– Это психологические травмы детства.

– По-моему, из-за другого.

– Чего?

– По-моему, ей просто нравится играть в танчики, но она это скрывает.

Все трое мы – Натан, Бекки и Толя – часто гуляли по городу. Бекки совсем его не знала. Я выступал в роли гида. Натан радостно вспоминал старые закоулки, прежние – исчезнувшие для него в далеком прошлом, но которые теперь чудесным образом воскресли – названия, ландшафты, перекрестья улиц, здания, деревья, фонтаны (Бекки он объяснил, что давно не был в Алма-Ате).

– Красивый город, – сказала Бекки, – но я почему-то чувствую от него какое-то беспокойство.

Мы с Натаном тревожно переглянулись.

– Это необъяснимое ощущение печали и космического одиночества, – тихо говорила мне Бекки, когда мы остались с ней наедине. И я снова смотрел в нее как в метафизическое зеркало. Да-да, у меня ведь тоже точно такое ощущение.

– Ты не понимаешь… Ты любишь этот город, а у меня в этом городе оно почему-то усиливается, – Бекки виновато пожала плечами.

Бекки не переехала к нам. Мы или гуляли по городу или разговаривали по телефону. 

Поздние телефонные звонки. Голос в трубке тише, тише… Как будто неуверенность. Как будто усталость. Как будто неверие в слова и в себя. Думаешь о том, как неуверенно звучит твой голос – особенно прошедший через все эти провода, радиоволны, воздушные пространства… Думаешь о том, что это отвратительно. Что твой голос звучит отвратительно. Так отвратительно, что та, которая там, далеко – так далеко, что у тебя нет никакой другой возможности влияния на нее, кроме как этим ужасным голосом – что она сейчас разлюбит тебя. И уже даже думаешь о том, чтобы бросить трубку. Да, отключить связь, оборвать сигнал. Она услышит короткие гудки. Она так далеко, что даже твое воображение рисует ее в приглушенных тонах. Она сидит в полупрозрачно-серой комнате. И она сама полупрозрачна. Ч/Б. Black&White. Она сидит перед телефонной трубкой, из которой тихие гудки (даже звуки в этой картинки прозрачно-призрачно-приглушенные). Она сидит и не кладет трубку. Слушает короткие гудки, которые все тише и тише. Сидит неподвижно и долго. Я представляю эту картинку, и, наверное, поэтому не бросаю трубку. Не нажимаю «сбросить».

Ее голос тоже неуверенный. Зачем мы разговариваем, если так не уверены? Ни в чем. Зачем заражаем друг друга сомнениями, как вирусами.

– Мне нужно просто пережить и переждать.

– Что пережить и переждать?

Она не отвечает.

Она часто не отвечает на мои вопросы. Чем дальше – тем чаще. Или это только мне так кажется?

– Что ты хочешь?

Нет ответа.

– Что тебя беспокоит?

Нет ответа.

– Во что ты веришь?

– Извини, свистит чайник.

Из записей «утренних страниц» (которые мне рекомендовал записывать психиатр):

«Можно ли хоть что-то понять в окружающих, тем более, в любимых. С любимыми хуже, на них всегда нацелена огромная лупа твоего чувства, искажающая все. Иногда эти искажения создают гениальную красоту, а иногда гениальное уродство. И бредешь по пустыне, запинаясь. И я не знаю, что еще написать об этом, а мое упражнение требует писания текста, не отрывая ручку от бумаги, и нужно писать что-то еще, нужно писать что-то еще, пока в голову не придет другая тема, другая тема, а больше ничего невозможно написать об этом, больше ничего невозможно написать об этом, я лучше буду думать о другой теме, о другой теме…»

Может быть, Бекки начала бояться меня? Или нас?

10

Все трое мы решили съездить на Балхаш. То ли из желания воскресить что-то обретенное на Иссык-Куле. То ли просто сбежать от августовской жары.

По дороге остановились в небольшой придорожной кафешке. Точнее даже не в кафе, а в некоем придорожном центре жизни – бензозаправка, продуктовый киоск, сувенирный магазин, банкомат, несколько столов со стульями под тентами. Несколько машин и грузовиков-рефрижераторов на парковке. Знойная неторопливость во всем. Бекки… Тоже какая-то неторопливая, с замедленными движениями. Мы садимся за столик под тентом, пьем купленную в магазине газировку. Бекки идет в туалет.

– В тот раз я подарил Бекки одну из своих тетрадей с «утренними страницами», – рассказывает мне Натан, – и, насколько знаю, она увезла ее с собой в Питер. Ты не дарил ей свою тетрадь?

– Нет.

– И не дари. По идее, пока у нее нет тетради, она не должна уехать. Еще одна столбовая отметка.

– Хорошо. В этих записях ведь все равно пишешь то какую-нибудь чушь, то такие интимные вещи, что невозможно кому-то показать.

– Да. Но у меня получилась одна такая тетрадка, небольшая, 24 страницы, оранжевая такая, как сейчас помню – довольно нейтральная. По-моему, ты ее еще не писал. Я тогда несколько дней решил записывать свои впечатления о кино. Поэтому и получилась нейтральненькая. Ну, может, только киноманов каких-нибудь могла обидеть. А Бекки не киноманка.

Мы замолчали, смотрели на отъезжающие рефрижераторы.

Бекки долго не было.

– Что-то не так. Пойдем посмотрим, – я встал со стула.

– Пойдем, – Натан поправил кепку.

Бекки нигде не было. Туалеты, кафешка, магазин, офис заправки. Мы обежали все здания и автомобили. Во все стороны – голая степь. Голая степь, сука… Вернулись к нашей машине. За это время с парковки уехало два рефрижератора и две-три легковушки. Кажется, все в сторону Балхаша. 

— За ними!

Натан сел за руль, машина рванулась с места. На заднем сиденье лежала оставленная Бекки бордовая сумочка.

– С рефрижератором вряд ли. Скорее всего, с белым джипом.

Гоним изо всех сил. Белый джип появляется впереди. Поравнявшись с ним, мы оба полубезумно машем руками. Водитель сначала собирается проигнорировать и прибавить ходу, но потом, окинув нас презрительным взглядом, притормаживает, сворачивает на обочину. Из машины не выходит. Приоткрывает окно. Ногу, кажется, держит на педали газа.

– Здравствуйте, извините, с вами девушка с заправки не уехала? В джинсах, светлой майке? – Мы оба, подбежав к его окну, перебиваем друг друга.

– Нет, ребята, вы че…

Мы заглядываем внутрь машины. Задние окна затонированы – не рассмотреть.

– Девушку видел, сначала с вами, потом бродила она там. Но с какого хера, я че – маньяк, что ли.

– Откройте задние окна, пожалуйста.

– Да ребят, вы гоните…

Но он опускает задние стекла. В машине, кроме него – никого.

– Извините.

– Ладно. Бывает. Удачи.

Белый джип уезжает.

– За рефрижератором?

– За серебристой тойотой?

Где они, мы их уже потеряли. Но нет, рефрижератор можно увидеть впереди на трассе. Гоним за ним. Снова играем роль идиотов. В рефрижераторе только два водителя, подшучивают над нами. «Беречь девок надо…» «Пошлите вы…»

Возвращаемся на заправку. Расспрашиваем продавщиц. Никто ничего не знает. Вокруг заправки голая степь.

Я беру бордовую сумочку Бекки, открываю замок, вытряхиваю содержимое на сиденье. Желтый прибор со стилизованным циферблатом и молниями вместо стрелок, оранжевая 24-страничная тетрадь, старые, потертые и помятые фотографии кофейни, на которых то ли я, то ли Натан, и записка.

«Прости, папа. Это оказалось невыносимо. И из-за меня, и из-за тебя. Но я оставлю выбор нашей дочке, пусть он будет не больше того, что был у меня. И назову ее так же, как ты меня –

Бекки»

Поздно вечером. Мы пьем виски на балконе.

– Я знаю, что ты думаешь… Подленькое совмещение чувства вины с облегчением. Тебе самому иногда становилось невыносимо с ней. И часть тебя рада, что она исчезла.

– Да, – в носу или глазах свербит жидкость, – Подленькое ощущение. Мы же не спасли ее, она теперь погибнет…

– Возможно, нет. И даже, скорее всего, нет. Ни одна из тех отметин, о которых я тебе говорил, и которые могли бы подтвердить, что события развиваются в той же последовательности к тому же финалу, не случилась, так что, скорее всего, теперь все будет происходить по-другому.

– Ты уверен в этом? – я всхлипываю. Жидкость находит выход наружу.

– Да, настолько, насколько хоть что-то можно понять в этой временной каше, – он тоже закрывает глаза ладонями.

Я тяну к нему руки.

Я обнимаю себя. Я целую себя. Я вожу пальцами по волосам, ласкаю ухо, шею себя. Я прижимаю свое тело к себе. Глажу спину, плечи себя. Переплетаюсь руками и телом с собой, стремясь к тому, чтобы это сплетение невозможно было распутать. Я втираюсь в себя, вживаюсь в поверхности своего тела.

– Я знаю, что ты думаешь… – тихо говорю я, когда губы на мгновение разомкнулись от поцелуя.

– И я знаю…

Мы перемещаемся с балкона в спальню, ложимся на кровать.

Натан исчез ночью.

Я снова завтракаю по утрам в «Кофеделии» и пишу «утренние страницы», потому что доктор рекомендовал мне их как психотерапевтическое и творческое средство. Купил недавно оранжевую 24-страничную тетрадь. Пишу о своих впечатлениях о кино. Киноманы, если прочитают – обидятся, особенно про «Жертвоприношение» Тарковского.