Esquire публикует отрывок из последнего романа российской писательницы Гузель Яхиной «Дети мои».
Приблудыша звали Васька. Он умел отборно ругаться и сеять хаос.
Все, к чему прикасались чумазые Васькины руки, тотчас ломалось, падало на пол, разбивалось и рвалось, на худой конец, просто пачкалось. Проходя по комнате, он умудрялся непременно уронить по пути стул или опрокинуть подставку для лучины; пробегая по двору – задеть угол поленницы и вытряхнуть оттуда пару дровин; шныряя по саду – грохнуть прислоненную к яблоне лестницу и обломить ею пару веток, а то и поцарапать кору. Казалось, в том не было его вины: костлявые конечности, на которых не было ни грамма жира или мяса, двигались сами, не повинуясь Васькиной лохматой голове, а существуя отдельно. Пальцы сами малевали куском угля каракули на стене или царапали кухонным ножом невнятные загогулины на столешнице, ногти сами колупали крошившуюся на печном боку побелку. Впрочем, жаловаться на непослушные руки-ноги не приходилось: в минуты опасности, когда коротенький Васькин умишко сжимался от страха, не умея родить ни одной дельной мысли, конечности действовали также совершенно самостоятельно: улепетывали, гребли, вцеплялись, ползли, мутузили – и этим не раз спасали хозяину жизнь.
Так же независимо существовал в мальчишеском организме и большой рот (неуважительно именуемый Васькой хлебалом), который не умел или не желал подчиняться доводам рассудка: при малейших признаках возбуждения хозяина рот этот распахивался и сыпал ругательствами; причем не имело значения, радовался Васька, сердился или был напуган, – брань всегда получалась превосходнейшая, высшего сорта. Сквернословил больше по-русски, но мог и по-киргизски, и по-татарски, и по-башкирски, знал чувашские бранные словечки, мордовские, а также удмуртские, марийские и калмыцкие: слова и языки липли к нему, как репьи к штанам. Часто Васькины губы перемешивали все известные ему наречия – рождали столь хитросплетенные проклятия, что ввергали в изумление не только слушателей, но и самого Ваську. Многоязычная брань эта обращалась не к разуму оскорбляемого, а исключительно к сердцу – и всегда достигала цели.
Робкий Васькин рассудок пытался иногда обуздать дерзкое тело и не менее дерзкий рот, но попытки эти были слабыми и никогда не увенчивались успехом. Что было, возможно, к лучшему: Ваське было уже лет восемь или десять (точного возраста своего не знал), а он все еще был жив. Многие из его бродяжьих сотоварищей, с кем судьба сводила на пару дней или месяцев, уже давно сгинули – в придорожных канавах с холодной грязью, в пропахших карболкой лазаретах, в городских ночлежках и приютах. А Васька жил. Быстрые руки его хватали все, что требовалось для жизни: хлеб с рыночных прилавков, арбузы и дыни с бахчей, сбежавшую со двора курицу, оставленную на берегу без пригляда одежду купальщиков. Быстрые ноги уносили от дурных людей, болезней, драк и свар, лишних вопросов, разъяренных торговок и свистящих в железные свистки милиционеров. Если ноги вдруг подводили и Васька оказывался настигнут, немедля открывал рот: дар сквернословия кого отпугивал, кого веселил и делал снисходительнее к маленькому вору.
Имя себе выбрал сам. В иные времена были у него и иные имена. В памяти всплывали изредка голоса, и каждый звал его на своем языке и на свой лад: тихий женский голос по-киргизски Байсаром; кашляющий мужской по-башкирски Салаватом; прокуренный детский по-русски Басмачом и Квашеным.
Иллюстратор Мария Дроздова РОМАН ВЫШЕЛ В «РЕДАКЦИИ ЕЛЕНЫ ШУБИНОЙ», ИЗДАТЕЛЬСТВО АСТ.
Читайте другие отрывки современной и классической литературы в рубрике Esquire «Чтение»
Кому принадлежали голоса, не помнил. Какое из имен было его истинным – не знал.И потому выбрал себе новое – звонкое, беззаботное, в котором слышались отзвуки всех предыдущих: Васька. Когда-то у Васьки была мать. Может, именно ее тихий голос и звучал иногда в его голове, но точно знать не мог. У матери была твердая грудина, ребристая, как лошадиный бок, и пустые мешки грудей, пахнущие кислым творогом. Лицо ее, как и место своего рождения, представить себе затруднялся: появился ли Васька в киргизской юрте или калмыцкой, башкирской избе или татарской – понятия не имел. В разные жизненные времена он обнаруживал себя то в желтой пустыне, бегущим за легкими шарами перекати-поля; то в синих дельтовых болотах, по пояс в воде, собирающим коренья чакана-рогоза; то дремлющим на белом песке в тени красных сосен. Менялись окружавшие его люди, деревья, скалы и травы, неизменным оставалось одно: как бы далеко Васька ни забредал в своих скитаниях, стоило ему истощить силы и пасть духом, как ноги сами выводили его к реке – то к широкой и ленивой, как морская гладь, то к извилистой и быстроводной, то растекшейся по равнине на бесчисленное множество рукавов и озер. Реки эти были щедры – дарили ему рыб и улиток, раков и мелких водяных черепах. Звались реки Этель, Булга, Су, а то и просто – Большая вода. Позже он понял, что разные имена обозначали одну и ту же реку. По ней-то и ходил всю свою недолгую жизнь, нимало не заботясь о маршруте: заблудиться не умел, как не умел и уйти далеко от Волги. Дом-отшельник в лесах правобережья нашел случайно. Думал, вот оно, счастье бродяжье, сказка наяву: крепкий кров на снега и морозы, амбары еды полны, поленница – дров. Ни хозяев, ни охраны, ни милиции – окрест на многие версты. Живи-радуйся, Васька, зимуй зиму. Ан нет. Объявились хозяева, заперлись в теплой избе, припасы под бок себе сложили, куркули немецкие. После еще и Ваську словили – как пескарика глупого в сеть. Думал было утечь от них по-тихому в ночь, да ливень помешал. Потом – снег. А потом уже и убегать расхотелось. Опытный бродяга приглядывает себе становище для зимовья загодя, чтобы в первые морозные ночи не превратиться в кусок льда: кто подается на юга, в Туркестан, поближе к хлебному городу Ташкенту или щедрому Самарканду; кто пристраивается в детский дом или к хозяйству какому прибивается, к семье пожалостливей да позажиточней. Васька неволи терпеть не мог – ни распорядка дня в приюте, ни работ в приемном доме. Потому с приходом осени спускался обычно вниз по течению – через Астрахань, где Волга разливается по степи, распадается на тысячу рукавов, становясь постепенно морем, – к белым берегам Каспия. Зимы там были противные – мокрые да слякотные, зато артели рыболовецкие добрые да пьяные. Помогать рыбакам не помогал, но рядом ошивался. Тут выклянчит остатки ухи из ведра, там – требухи с разделки, а где – повеселит усталых работников первостатейной своей бранью и получит в благодарность такой харч, что до икоты налопаться можно да еще и останется. Тем и перебивался. Однако нынешней осенью Васька задержался на немецком хуторе и упустил время. Идти на юг по легшему уже снегу не хотелось: шагать – трудно, а застудиться насмерть – легко. Оставалось зимовать здесь. А чем не становище для кочевника? Простору много, едова тоже не в обрез. Печи в доме шуруют исправно, крыша не течет – лежи себе на лавке целыми днями да сны смотри, жди весны. Хозяин – седой старик с почерневшим лицом и корявыми руками – вполне смирен и с кулаками не лезет. Сперва-то он был зол – когда поймал нежданного гостя и, опутанного веревками и сетями, затащил в дом: Васька видел, как дрожали от гнева стариковы губы. Нутром, всей сжавшейся душонкой своей чуял Васька: быть ему битым. Но вместо того чтобы отколошматить пришлого, тот отчего-то развязал путы да еще и спать на лавку уложил. Видно, не любил драки – был слаб на характер. Внутри старика жил страх – Васька это уже позже увидел. Внутри каждого человека живет что-то одно, главное, что самую суть его составляет и всем остальным руководит. Вынь это главное – и кончится прежний человек, а останется одно пустое тело, будто мякоть сливовая без косточки.
Кто ненавистью живет, кто – тоской, кто – похотью любовной.Старик немец жил страхом. Страх этот по нескольку раз на день гнал его на берег. Выходил старик не на открытый утес, откуда хорошо просматривалась Волга, а прятался воровато за деревьями – оттуда наблюдал с напряжением за покрытой льдом рекой, вглядывался в смутные очертания левобережья, словно ожидая кого-то и одновременно боясь увидеть. Затем торопился домой и долго сидел на кухне – точил и без того острые края серпов и ножей о плоские камни, доводя лезвия до нестерпимого блеска. Внутри избы у входа стояли прислоненные к косяку вилы, коса и лопата. На подоконнике лежал топор. Старик боялся не за себя – за девчонку. Страх этот был так велик, что иногда казалось, в полумраке комнаты Васька различает его очертания: толстый канат, вроде корабельного, вырастал из впалого стариковского живота и исчезал в глубине тощего девчачьего тельца. Канат всегда был натянут струной – и неважно, на каком расстоянии друг от друга находились отец с дочерью. Если Васька случайно оказывался между ними, то старался поскорее нырнуть в сторону — боялся удариться о канат. Умей хозяева разговаривать, страх старика, возможно, ослабел бы и пообтрепался в беседах. Но оба были немы, и в постоянной тишине этого странного дома канат крепчал и напрягался все больше, того и гляди – зазвенит. А внутри девчонки жила жажда. Васька видывал всяких людей: жадных до еды, жадных до денег, жадных до крови. У хозяйской же дочки была тяга иного рода: она хотела нового. Не просто любознательность жила в ней, не просто интерес к устройству мира, а страстное желание слышать, видеть и ощущать – неслышанное, невиданное, непознанное. Жажда эта была знакома любому беспризорнику: именно она просыпалась в мальчишеских сердцах по весне, гнала от казенного харча приютов и детприемников на голодную волю. Но впервые наблюдал Васька жажду столь неутолимую: в синих девчоночьих глазах ему мерещилась чернота бездонного колодца, который с восторгом всасывал мир и никогда не мог быть заполнен. Что жило внутри самого Васьки – он не знал. Может, голод. Может, лень. А может, и ничего не жило – пусто было у Васьки внутри. Думать о самом себе не получалось – понимать про других было легче, да и полезнее. Про хозяев (имен их не знал, и потому называл про себя просто – Стариком и Девчонкой) он понял все быстро: эти ночью не придушат, измываться не станут, в метель нагишом забавы ради не выгонят. Еще и кормить будут, пожалуй. А не будут – так он и сам с руками: что нужно, возьмет. Решил твердо: никуда отсюда не ходить. Даже если гнать станут – клещом вцепиться в этот дом, в эти полные яблок амбары и набитые сушеной рыбой сараи, в эту лавку у теплого печного бока. Присосаться намертво – перекантоваться до весны.
***
Догадался ли Старик о Васькином намерении или просто имел вредный нрав, но только с первого же дня пошла у них борьба – бодание характеров. А это дело серьезное: тут уж кто кого сломал, тот и главней – на долгое время вперед, а то и на всю жизнь. С рыбаками каспийскими все было ясно: знай гни себе шею, виляй хвостом чаще, а скули громче – кто-нибудь да накормит. Рыбаков было много, Васька даже лиц не запоминал – незачем: сегодня одни пригреют, завтра другие. А если кто из них злобничать начинал или силу свою над ним показывать, так Васька и укусить мог, и выбранить – так славно, что надолго запомнится. Потому как главный был он: сам решал, когда прибежать к рыбацкой избушке на прикорм, а когда утечь подальше. Здесь же, на хуторе, следовало с самого начала поставить себя по-иному – решительно и бесповоротно – чтобы Старику не вздумалось им помыкать. Объяснить этого словами Васька не сумел бы, но чуял многоопытным своим сердцем: нельзя давать слабину. Конечно, и наглость крайнюю обнаруживать нельзя, чтобы не озлить хозяина сверх меры, – надо пройти по середочке, по тонкой границе между покорностью и нахальством. На этой-то границе они и столкнулись лбами – немытый киргизский мальчик с колтунами в волосах и Старик. В первое же утро, едва успел Васька проснуться и вспомнить, как был позорно пленен вчера сетью, Старик сунул ему в нос мокрую тряпку и ведро с водой, ткнул пальцем в исчерканные углем печные изразцы: оттирай! – Сам оттирай! – огрызнулся осторожно Васька. – Откуда мне было знать, что ты домой вернешься? Нечего потому что хозяйство оставлять – целее было бы! А Девчонка уже тут как тут: прискакала, запрыгала вокруг, забубнила что-то свое. Кинулась было сама отмывать – Старик замычал на нее сердито, отобрал тряпку, вновь тычет Ваське. Тогда Васька взял тряпку и швырнул в окно. Не хотел – руки сами сделали, он и спохватиться не успел. Та шлепнулась о стекло с коротким смачным звуком, распласталась кляксой – да так и замерла, как приклеенная. Снаружи бегут по стеклу частые дождевые капли, а изнутри – струи воды из тряпки: красота! Девчонка засмеялась и давай тряпку сдирать с окна и обратно о стекло шваркать: шлеп! шлеп! А Старик не засмеялся. Посмотрел на Ваську тяжелым взглядом и увел Девчонку с собой на кухню: завтракать. Ваську не позвал. Ели, кажется, толченое зерно, запаренное в кипятке. Васька маялся на лавке, чуя зерновой дух – едва слышный, кисловатый, – и ждал, пока хозяин выйдет из дома: уж тогда-то даст себе волю – весь дом перевернет, а еды нароет. Однако на улице лило – Старик и не думал отлучаться: сначала возился на кухне, гремя посудой, затем в своей комнате. Васька с тоской вдыхал разлитый по дому запах спелых яблок: пустой живот ныл и подрагивал под ребрами, как пойманная птица. Хозяйская Девчонка – сытая, с любопытными глазищами – вытащила откуда-то низенькую резную скамеечку, уселась на нее и таращилась на Ваську, как на диковинного зверя. – Глаза не пучь – выпадут! – буркнул Васька; но она не обиделась, а рассмеялась только, восторженно и глупо. Ведро так и стояло у лавки. Со свесившегося конца тряпки медленно капала на земляной пол вода: кап! кап! – отмеряла минуты. Наконец Старик накинул на плечи какое-то старье и, держа над головой пустой таз, выскочил в грохочущий ливень, побежал к нужнику. Васька тотчас метнулся на кухню, зашнырял по ней волчонком: где тут чем поживиться? А Девчонка уже рядом вьется, уже сыплет ему торопливо в руки что-то мелкое – полгорсти не то зерна, не то гороха: ешь скорее! Васька пихает подачку себе в рот, не глядя, перемалывает зубами, давится, кашляет. Не успевает проглотить, хлопает входная дверь: хозяин возвращается. Васька так и не понял, что сжевал, не то пшеницу, не то сушеную кукурузу. Почувствовал только, что от этой малости голод его не успокоился, а проснулся окончательно, заполнил все кишки, раздул внутренности. – Изверг злодейский! Сколопендра кулацкая! – заорал Васькин рот Старику, плюя слюной и остатками непрожеванного зерна. – Губитель и кровопивец! Сам жрать, а мне – лапу сосать?! Я тебе детей малолетних эксплуатировать не позволю! Я на тебя в партком пожалуюсь! А ну выдай мне харчу, как положено! Тот только посмотрел равнодушно – видать, и не поняв ничего, – и снова принялся за дела. Девчонка заверещала восхищенно, глядя на Васькины губы, задышала часто: еще говори! еще! Обиделся он тогда, завалился на лавку и отвернулся от всех – голод свой проснувшийся баюкать, а затем и самому спать, раз не кормят. Забыться, однако, не вышло: мешала капавшая из ведра вода. Так и протомился на лавке до вечера, крутясь под одеялом, слушая бесконечную возню Старика и чувствуя затылком ласковый девчоночий взгляд. На ужин варили гороховый суп. Поняв по запаху, что похлебка ожидается не пустая, а с вяленой рыбой, Васька рассвирепел: ноги его подняли тело с лежанки, руки цепанули кочергой из печного устья пару углей и, едва дождавшись, пока те остынут, исчеркали весь печной бок. Васька и опомниться не успел, а печь уже стоит в черных каракулях – вся, от пола и до потолка. Охнул Васька, повернулся к Старику: а у того лицо вытягивается – медленно, словно кто-то его за бороду вниз тянет. Насмотрелся Старик на исчерканные изразцы, схватил Ваську за шкирку и потащил вон. Тот и тявкнуть не успел, как уже захлопнулась перед носом дверь, а вокруг – одна промозглая, шуршащая дождевыми каплями темнота. – Отвори! – задубасил в дверь кулаками, затем пятками. – Застужусь! Помру на холоде! Долго колотился. Вымок весь, до последней телесной складки: навес крыльца защищал от падающих сверху капель, но порывы ветра выгибали дождевые струи и хлестали ими по беззащитному Васькиному телу. Дверь отворилась – самую малость, на пол-ладони. Васька метнулся в ту щель, вставил плечо, вбуровился в сухость и теплоту. Шмыгнул к своей лавке, вцепился в нее захолодевшими пальцами. Однако никто не собирался вышвыривать его вновь: свечная лампа была уже погашена, Старик и Девчонка готовились ко сну и скоро разошлись по своим комнатам. Когда в доме стало тихо, Васька разделся донага, побросал мокрую одежду на печь – сохнуть. Посидел, закутавшись в одеяло и слушая бесконечный шум ливня. Затем нащупал рядом с лавкой ведро, достал из него мокрую тряпку и стал возить ею по шершавым изразцам…***
С тех пор и поехало. Стоило уронить по пути стул или прислоненную к косяку лопату – подними. Стоило опрокинуть ведро – поставь на место, а разлитую воду вытри. Стоило затоптать ступени крыльца – отмой. Васька пыхтел, скрипел, бубнил ругательства – но поднимал, ставил, вытирал, отмывал. Как-то вечером даже себя отмыл – сел в таз с нагретой водой и под пристальным взглядом Старика соскреб с тела грязь (она отходила сначала густой чернотой, затем серыми катышками, после белыми, крошечными; под конец и вовсе закончилась).Ладно, невелика работа. Пусть Старик считает, что поборол приблудыша. А Васька – он свое в другом возьмет.Когда ливни сменились снегами, Старик распахнул настежь двери своей комнаты и принялся таскать оттуда еду – корзинами, ящиками и мешками – обратно в амбары, сараи и в подпол. Вот где он запасы прятал, куркуль бородатый! Вот откуда яблоками на весь дом пахло – так, что у Васьки и во сне от сладости скулы сводило! Девчонка кинулась помогать. И Васька кинулся. Тащит кульки с плодовыми семечками, а горсточку незаметно в карман отсыплет. Несет ящик с яблоками, а одно по пути незаметно за пазуху сунет, после под лавку перепрячет. Насобирал прилично: будет теперь чем утешиться, если Старик его вновь голодом морить начнет. Да вот только где добычу схоронить? В лесу место непременно нашлось бы, да боялся надолго отлучаться, чтобы подозрений не вызвать. Пришлось шукать по двору. Васька – прятальщик опытный, быстро сыскал и укромную щель меж валунов в фундаменте (для завернутой в ветошь сушеной воблы), и незаметную глазу приступку под крышей сарая (для яблок), и дупло в старой яблоне (для горсти орехов в газетном кульке), и отошедшую доску в обшивке ледника… Все рассовал, все распихал по дыркам и расселинам, придавил сверху камнями, прикрыл ветками. Но сердце было неспокойно: ненадежные это были тайники – доступные для влаги, мороза, крыс и белок. Делать, однако, было нечего – прятать заначки в доме Васька не решился. Да еще и Девчонка прилипчивая за Васькой неотлучно бегала: только он за угол нырнет – и она следом; только он в сарай шмыгнет – и она в сарай. Привязалась – не отцепишься. Пришлось прятать при ней. Васька ей на всякий случай кулаком погрозил: выдашь меня – врежу! А она смеется радостно, заливисто и сама ему навстречу кулачок свой крошечный протягивает. Одно слово – дурында. Весь тот день смотрел Старик на Ваську пристальным взглядом: яблоки перебирает, прокладывает свежей соломой, – смотрит; рыбу развешивает, обертывает каждую тушку в тряпицу – смотрит. А Васька отвечал ему взглядом хмурым и независимым. Так и проработали весь день до вечера. Рядом с такими богатыми запасами Васька мог бы и дольше работать; жаль, к вечеру все яблоки были разложены в прохладе подпола; зерно, горох и кукуруза перетрушены, перебраны и засыпаны обратно в жестяные банки; связки рыбин вывешены над печью; пучки трав – в сарае и на чердаке. Ужинали овсяной тюрей, приправленной травами и щепоткой соли. Для большей сытности Старик выложил на стол орехи – каждому по горсточке. А Девчонка – бестолочь! – как увидела те орехи, сразу заулыбалась Ваське, захихикала, потом вскочила из-за стола и на улицу метнулась. Старик забеспокоился, замычал ей вслед удивленно: куда? А Васька уже понял все, уже похолодел животом, хотел было утечь незаметно, пока предательница не вернулась. Да куда утечешь из дома – не на улицу же в самый снегопад? Вернулась Девчонка – со снегом в волосах и Васькиной заначкой в руке. Положила на стол намокший газетный фунтик, оттуда высыпались мелкие ореховые кругляши – уже волглые, перепачканные яблоневой трухой. Улыбнулась Ваське вопросительно: правильно ли все сделала? И снова лицо у Старика вытянулось, как вчера, — впали щеки, борода вперед выдвинулась. – Ну что – побьешь меня теперь?! – заверещал Васькин рот, не дожидаясь, пока Старик опомнится. А сам Васька вскочил со стула и опрокинул его, да еще и ногой подпихнул – для большего грохота. – Давай, колоти слабого-беззащитного! Лупи сироту беспризорную, душу бесприютную! Старик – брови на лбу от злости сдвинулись, глаза потемнели – двинулся к нему. И вновь почуял Васька: хочется Старику ударить его – наотмашь, от души – не один и не два раза, а больше. И готов был к этому Васька, потому как понимал: будет это по справедливости. Не сумел укрыть хабар – отвечай, расплачивайся за неумение. – Да только я не дамся! – трещал Васькин рот. – Сам ты виноват! Нечего было голодом меня изводить – я бы и не таскал у тебя ничего! Развел тут капитализм, иуда германская! Думаешь, раз от людей отделился — все позволено?! Девчонка, мыча от расстройства, вновь кинулась на улицу. Васька только крякнул с досады – выдаст она его сейчас, с потрохами и копытами выдаст! – но не бежать же за ней: надо спасаться от Старика. Прыгнул в один угол, во второй, метнулся к печи. Старик за ним. – У! – закричала запыхавшаяся Девчонка, вбегая в комнату. – У-у! Швырнула на стол все Васькины кульки-сверточки с утаенной едой – грязные, мокрые, заляпанные землей и соломой – а сама к Ваське: обхватила его руками, защищая, заныла просительно, обернувшись к Старику. Тут-то он и цапнул Ваську за шиворот. Зажмурился Васька, сжался, но удара не было. Крепкая рука протащила его за шкирку, проволокла по кухне и вновь усадила за стол. Приоткрыл Васька глаза, а Старик все принесенные Девчонкой заначки потрошит, выкладывает на столешницу и сгребает в кучу – придвигает к Ваське: ешь! Замер Васька недоуменно, глазами хлопает. А Старик зачерпнул в ладонь украденного гороха вперемешку с яблочными семенами и опилками – и в рот ему тычет, рычит повелительно: ешь, кому сказано! И Васька стал есть. Жевал торопливо и удивленно, еще не веря до конца, что побои отменяются: зерна овсяные, зерна пшеничные, зерна кукурузные, муку морковную, муку свекольную, сушеную свекольную ботву и яблоки сушеные, рыбу сушеную и сушеные же ягоды – все разом, с налипшей соломой, клочками газет и мелкими веточками. Во рту хрустело – песок? земля? – словно стекло зубами молол. Но Васька жевал упрямо и глотал, глотал, с усилием продвигая комки еды по пищеводу. Еда была сухая, драла горло, но воды просить не стал – из гордости.
Ну что, Старик, выкусил? Сломать меня думал – на такой-то малости? Это, что ли, твое наказание? Да мне бы такое наказание – каждый день, и желательно дважды…Съел все, что украл, – за один присест. Встал из-за стола гордый, с победительным взглядом. Ушел к себе на лавку, пока Старик с Девчонкой ужин заканчивали. Живот схватило позже, когда в доме погас свет и хозяева разошлись по спальням. Поначалу захотелось пить, словно в кишках у Васьки поселилась пустыня, которой требовалось воды – не кружка и не две, а целый колодец или целая Волга. Стараясь не шуметь, Васька сполз с лавки и пробрался на кухню. Нашел ощупью ведро, сунул в него голову – да так и нахлебался холодной воды, стоя на четвереньках. То ли треть ведра выдул, а то ли всю половину. Полегчало. Когда пробирался обратно на свою лежанку, та вода бултыхалась у Васьки в пузе, как в бочке, – наверное, во всей избе слышно было. Не успел, однако, заснуть, как что-то острое вспороло изнутри: боль прошила тело от паха и до грудины. В первое мгновение Васька даже не испугался, а удивился: как могла такая большая боль поместиться в его маленьком организме? А боль быстро нарастала, раскачиваясь подобно маятнику: вверх по животу – вниз к кишкам, вверх – вниз… Освоившись в немудреных мальчишеских внутренностях, изменила направление: стала колыхаться по брюху из стороны в сторону, заставляя Ваську хвататься руками за бока и крутиться на лавке то вправо, то влево. Под конец распоясалась вовсе и забилась под ребрами безо всякого порядка и направления, разрезая бедную Васькину утробу на тысячу мелких частей. Кажется, он стонал – сначала сквозь зубы, затем в набитую травой подушку. Кажется, терся щеками об одеяло, чтобы содрать с лица противную испарину. Кажется, сжимал пальцами разбухшее твердокаменное пузо, стараясь нащупать свою боль, но та не давалась – ускользала куда-то в глубину его тела, терлась о позвоночник, цеплялась за задние ребра, дергала за лопатки. Кажется, Васька умирал. Скрючившись, он упал с лавки на пол и полежал там немного, не умея пошевелиться. Кое-как перевернулся на живот и пополз, упираясь о холодный пол не то плечами, не то локтями. Полз наугад, по чутью, плохо уже понимая, куда направляется. Знал: подыхать нужно подальше от людей, одному. Перебирался через какие-то приступки, наталкивался на стулья и обползал их, шкрябал щеками по земляному полу. Наконец уперся лбом в холодное дерево входной двери. Разворошил лицом кинутую на порог старую овчину, ткнулся носом в щель, откуда несло студеным воздухом воли. Не пролезть было Ваське в эту щель. И дверь не открыть – слишком ослаб, пока полз. Так и лежал, дыша запахом снега и ощущая внутри себя ополоумевшую боль, пока крепкие руки не схватили его за шкирку и не потащили через кухню – как несколько часов назад, за ужином. Сопротивляться сил не было. Руки делали с немощным Васькиным телом, что хотели: вертели его, как куклу, переворачивая лицом вниз; давили под дых – резко и глубоко, будто желая разорвать пополам; вставляли в рот твердые пальцы и просовывали до самой глотки. Васька хотел было сжать челюсти покрепче и укусить эти пальцы, но не успел: поселившаяся в животе боль дернулась, плеснулась кисло в горле и хлынула из Васьки наружу…
***
Следующим утром есть не хотелось вовсе, и он провалялся полдня на лавке, с головой накрывшись одеялом и уткнувшись носом в теплые печные изразцы. Напротив лавки, на резной скамеечке, сидела в ожидании Девчонка и пялилась (не видел этого, но чувствовал даже сквозь толщину стеганого одеяла). Тут же, в гостиной, сидел с каким-то занятием и хозяин, пыхтел сосредоточенно. Когда к полудню Васька высунул нос из своего укрытия, тот кивнул ему: поди-ка сюда! Нехотя Васька вылез на свет. Старик поднял с колен что-то светлое, объемистое, с чем возился вот уже полдня. Накинул на костлявые Васькины плечи – полушубок. Женский – отороченный красной тесьмой по воротнику, сильно великий в плечах и такой широкий, что Васька мог бы завернуться в него трижды; но с подрубленными по длине рукавами и подолом, схваченный в талии кушаком из пеньки, с аккуратно заштопанными на спине прорехами. Настоящий. Никогда у Васьки не было полушубка. Он осмотрел внимательно рукава (кожа была ноздреватая, засаленная на складках), огладил слегка залысевший мех на отворотах, пощупал пеньковый кушак, завязал потуже. Затем отошел от Старика и с угрозой произнес: – Не отдам. Усмехнулся Старик и достал откуда-то башмаки – большие, высокие, на меху. Васька надел и башмаки. Сел на свою лавку, пряча руки в запах тулупа, и повторил все так же угрюмо: – И башмаки не отдам. Старик встал со стула, накинул свой тулуп и вышел вон. Васька, поразмыслив, – следом. А за ними и Девчонка побежала как привязанная. Впервые Васька стоял по щиколотку в снегу – и не мерз. Он пнул тот снег ногой: ну что, выкусил? Теперь меня не возьмешь! Не заморозишь, как в прежние зимы! Накидал снегу на плечи себе, на руки – и плечи не мерзли, и руки. Грел полушубок. То-то же! Расхохотался Васька и прыгнул – спиной в снег. В таком-то снаряжении – не застудишься! И Девчонка рассмеялась, рядом с ним в снег плюхнулась. Весело! А Старик не смеялся. Он протягивал Ваське лопату – деревянную, с широким квадратным скребком: расчисти-ка сугробы во дворе! И ладонью указывал, как дорожки в снегу проложить: от крыльца – до нужника, до амбара и сараев. – Сам работай! – окрысился тотчас Васька. – Что, купить меня задумал, да? За полушубочек ветхий батрака себе дармового заполучить? Не выйдет! Кончилось у нас в стране время рабов! Или не слыхал? Старик только глянул строго, воткнул лопату в сугроб и ушел в дом. – И ладно! – заорал ему Васька. – Я теперь в такой амуниции – хоть куда уйти могу! Хоть в соседнюю деревню, а хоть и до самого Каспия! Плюнул в закрытую домовую дверь – издалека плюнул, а попал в самую середочку – и пошел прочь, к лесу. Снегу было – где по щиколотку, а где и по колено. Васька хрустел по сугробам, то и дело дергая деревья за нижние ветки и осыпая ворохи рассыпчатого снега. Ярко-синее небо глядело на него сквозь укрытые белым ветви. Мелькали по стволам желтые и малиновые пятна – синицы и клесты. Может, и впрямь – дернуть с хутора подальше, пока не отнял хозяин полушубок с башмаками? Когда за дубами и кленами уже не стало видно ни хутора, ни поляны, а небо из голубого и высокого сделалось серым и низким, Васька заметил, что Девчонка тащится позади. – А ну пошла! – прикрикнул на нее. – Домой вали, прилипала! Но та только улыбалась в ответ дурацкой своей улыбкой, лепетала свое неизменное: у-у! Васька, отгоняя, швырнул в нее снегом. Она – в него. Кинул в нее палкой. Она – в него. И смеется, заливается – весело ей играть. Визжит радостно: еще хочу! Ладно, подумал Васька. Если заплутает балбеска – не его вина. Старик сам виноват, что девку свою, дурную да немую, без пригляда оставил. И пошел вперед, не оглядываясь. Шел и слушал, как хрустит сзади снег под легкими девчачьими шагами. Ноги несли Ваську сами – меж дубов и берез, по оврагам и прогалинам, вдоль невидимой с высоты Волги – вниз по течению. Руки сами подобрали длинную палку-посох, чтобы сподручнее было пробираться по сугробам. Обернулся пару раз украдкой: Девчонка плелась следом, даже прут какой-то себе нашла и старательно тыкала им в землю при ходьбе, повторяя Васькины движения. Сыпанул снег – сперва легкий и редкий, потом все обильнее и тяжелее. – Пошла на хутор, овца белобрысая! – не выдержал Васька. – Обратно чапай, к отцу! Подбежал к Девчонке, схватил за плечи, развернул обратно. – Жги домой, пока следы видны! – затыкал палкой в отпечатки на снегу – маленькие девчачьи и большие, от новых Васькиных башмаков. – Поняла? Девчонка, хлюпая покрасневшим носом (уже и продрогнуть успела, мерзлятина!), потыкала и своим прутиком – в те же места на снегу, куда указывала только что Васькина палка. И смотрит с надеждой: правильно ли все сделала? – Ох, грехи мои тяжкие! – рассвирепел Васька. – Что ж ты за балда такая: ни слова во рту, ни мысли в мозгу! А снег уже валил вовсю, ложился на деревья. Носимый ветром, перелетал с ветки на ветку, волокся по стволам, равномерно облепляя их белым. Даже воздух от этого снега сделался густой и белый: в нем еще можно было разглядеть ближние стволы и кусты, а чуть подальше – уже нет. Можно было убежать от Девчонки: Васькины ноги были быстрей и выносливей. Можно – спрятаться: нырнуть незаметно за пень или присыпанную снегом колоду, затем отползти подальше, укрываясь за стволами. Можно было ударить ее пару раз – не для боли, а легонько, для острастки, чтобы испугалась и сама от него убежала. – Э! – со злости замахнулся на Девчонку палкой. – Чтоб тебя разорвало, немота! Закинул ту палку подальше – она со свистом промелькнула над заснеженными кустами, упала в кучу бурелома – и пошел обратно к хутору. Сзади треснуло что-то коротко – Девчонка закинула свой прут в тот же бурелом, – и заскрипели торопливо легкие девчачьи шаги. Домой возвращались долго: идти через метель оказалось труднее. Васька пару раз чуть не уткнулся лицом в выросшие из ниоткуда ветки и пожалел, что выкинул посох. Бояться не боялся: ногам своим верил – они еще и не из таких передряг выводили. Иногда оглядывался на Девчонку: не отстала ли? Та прилежно ковыляла следом, прижав скрюченные лапки к груди. Скоро почувствовал, как легонько оттянулся кушак на спине – Девчонка уцепилась за Васькин полушубок: шагать на прицепе было легче. Когда вьюга разыгралась так, что Ваське пришлось взять Девчонку за руку (иначе отцепилась бы, отстала, укатилась, влекомая метелью, – ищи ее потом по сугробам!), из кипящей снежной мешанины вылепилась темная фигура: Старик. Ухватил обоих за шиворот и поволок за собой – только успевай ногами перебирать. Старик шел быстро, словно передвигался не по завьюженному лесу, а по ровному полю в ясный день. Васька глотал летящий в рот снег и гадал, отнимут ли у него полушубок. Мелькнули в снеговой завесе стены амбара и сарая, хлопнула дверь – и Васька повалился на земляной пол, к дышащей жаром печи. Рядом рухнула и Девчонка. Старик вытряс ее из кургузой шубки и заледеневших валенок, размотал шаль в комьях налипшего снега, прижал к себе и долго стоял так, обхватив руками и уткнувшись в девчачью макушку. – Теперь ты меня не тронь, – сказал ему Васька важно, становясь на ноги и отряхивая ледяную крошку с воротника. – Я девку твою полоумную из метели вытащил. Не то жрал бы ее сейчас серый волк под кустом и костями похрустывал. Тот поднял лицо от Девчонки, глянул устало – и в первый раз показалось Ваське, что Старик понял его, до самого последнего слова.Вот она, зацепочка, понял Васька. Крючочек, за который Старика можно вертеть вокруг себя, как дерьмо на палке, – улыбчивая полудурочка, с ногами тонкими, как камышовые стебли, и волосами легкими и белыми, как ковыльный пух.Весь следующий день провалялся на лавке. Уже изнемог лежать, уже хотели беспокойные руки и ноги движения – но не вставал, упрямо крутился на одеялах и подушках, то и дело нащупывая уложенный под голову полушубок (Старик хотел было убрать его ко входу, где на нестроганых штырьках висела верхняя одежда, да Васька не дал; охотнее всего он и спал бы в том полушубке, чтоб уж наверняка сохранить при себе, но в избе было слишком натоплено). Девчонка вилась рядом, и Васька время от времени веселил ее: то рожу пострашнее скорчит, то свиньей захрюкает, а то высунет длинный язык и начнет лизать себе грудь (для этого требовался язык исключительной длины, и еще ни разу Васька не встречал пацана, который смог бы повторить фокус). Девчонка громко дышала от восторга и повизгивала. Старик на детей не смотрел, шуровал по хозяйству; но каждый раз, когда Девчонка разражалась хохотом, глаза его теплели, а в седой бороде мелькало подобие улыбки. – То-то! – произнес Васька нравоучительно, уже на закате. – Понял теперь? У меня забота поглавней снега во дворе нашлась – дитя твое веселить. А уж со снегом ты как-нибудь сам разберись, мне недосуг. И харчу мне прибавь. Веселье – оно дорогого стоит. Старик молчал, отводя глаза. Перебодал его Васька.
***
А вечером, когда зажглась в доме скудная свечная лампа и длинные тени заплясали по бревенчатым стенам, Старик снял с комода увесистый ящик и поставил на стол. Достал откуда-то штуковину, похожую на большой изогнутый колокольчик, вставил основанием в ящик. Девчонка, уже понимая, что будет, кинулась к столу, положила на край костлявые пальчики, а на пальчики – подбородок. Впилась глазами, приготовилась. Старик все возился, все кряхтел, то откидывая крышку и копаясь внутри, то перебирая на столе какие-то мелкие детали, тщательно дуя на каждую и вставляя в ящик. Занятно стало Ваське, но держал характер, с постели не поднимался. Наконец Старик вынул из комода ветхий конверт и осторожно, двумя пальцами, выудил из него черный блин. Положил на ящик, раскрутил какую-то ручку и опустил на блин торчащий из ящичного бока шишковатый носик с иглой на конце. Игла подпрыгнула, из трубы раздался треск, затем – вздох. А после – низкий мужской голос полился свободно и щедро, как волжская вода в паводок. Откуда исходил этот голос? С гладкой поверхности мелькавшего в полутьме блина? Из широкой трубной пасти? С пляшущего по блину кончика иглы? Тут-то Васька и пропал. Ему бы испугаться, отпрыгнуть подальше от невиданного приспособления или запустить башмаком, чтобы прервать морок, – но не мог: сидел как завороженный, пялясь на подрагивающий раструб колокольчика.Чудо рождения голоса из ниоткуда – из дрожания позеленевшей от времени жестянки-трубы, края которой уже поистерлись от старости, из касания стальной иглы к черному кругляшу, который легко разбить ударом пятки, – это чудо прихлопнуло Ваську, попало в самое темечко.Сполз с лавки, медленно подобрался к аппарату. Голос раскатывался по столу, бежал волнами по комнате, по полу, по Васькиному вспотевшему внезапно телу и через него, наполняя живот, и конечности, и голову чем-то важным и сильным. Слова были незнакомые – это было странно и маятно. Васька понимал по чуть-чуть все волжские языки и легко выхватывал в любой речи хоть крупицу смысла. Теперь же смысла не было – был только голос, и интонация, и слитые в неразделимый поток звуки. Васька стоял перед этим потоком, как перед незнакомой рекой, желая и не умея в нее войти. Когда игла, пробежав через весь блин, приблизилась к его сердцевине и замерла там, тихо потрескивая и набирая на кончик хлопья пыли, Девчонка захихикала и кинула на блин какую-то щепку – та отскочила тотчас, сметенная с поверхности потоком воздуха. Васька треснул ее по лапке: не балуй! Слушали в тот вечер и другие голоса: и мужские, и женские, и сплетенные вместе. Слушали стихи, слушали песни – бодрые-озорные, томные-протяжные, всякие. А потом Старик вынул из ящика трубу и убрал его обратно на комод. Разошлись по кроватям – спать. Васька лег на лавку, обнял руками слабо пахнущий овчиной полушубок и слушал незнакомые слова и голоса – они звучали в голове отчетливо, словно диковинный ящик продолжал крутить черные блины. Хотелось подпевать этим голосам. Хотелось бежать, лететь, плыть – куда-нибудь: за ними или одному. Хотелось схватить этот ящик и выскочить из избы, унести его подальше, где никто не мог бы отнять, – но без умелых рук Старика чудо вряд ли стало бы работать. Назавтра Васька с самого утра терся у комода, несколько раз украдкой потрогал заветный ящик: холодный. Старик возился на кухне, иногда бросая на Ваську короткие взгляды. После завтрака тот натянул полушубок, нахлобучил на голову войлочный колпак. – Ладно, – сказал Старику сурово. – Расчищу твой снег. А ты вечером заведешь мне свою шарманку. И чтобы – без баловства, без хитростей твоих капиталистических! Все блины прокрутишь, до единого. Смотри у меня! И пошел работать.
***
Зима выдалась снежная, и Васька шуровал во дворе лопатой чуть не каждое утро. После – колол дрова, топил печь, обивал лед с колодезного сруба. В солнечные дни счищал снег с крыш или собирал в лесу хворост на растопку; сначала таскал охапками, за спиной, а когда починили со Стариком сани-волокуши, начал возить на санях. Перечинили и всю обувь на хуторе: Девчонкины чуни всех мастей, пару кожаных лапоточков, разноразмерные башмаки, сапоги (кожаные и меховые, шерстью внутрь и шерстью наружу), несколько ветхих валенок. Пошили Девчонке новую шубу вместо прохудившейся. Навязали матов из соломы – вместо истершихся. Вновь проверили все съестные запасы: перетрясли и подсушили крупу, переложили яблоки, пересмотрели картофелины и капустные кочаны, луковицы и репу, пересыпали влажным песком морковь. Расставили по огороду щитки и доски – для сбора снега. Натолкли семян подсолнечника с корневищами вороньего глаза, разбросали по краям луковых и чесночных грядок – для защиты от мышей и крыс. Просмотрели все яблони: не мерзнут ли стволы? не прохудилась ли обмотка из мешковины? Где прохудилась – обернули сверху принесенной из леса березовой корой; укутали яблони снегом. Работа была всегда. Только напилишь на Волге свежего льда для ледника – грянет снегопад: беги в сад, отряхивай ветви (да не спешно, а обстоятельно и любовно: каждую веточку деревянной рогатиной потереби, поздоровайся, а заодно и налипший снег сбрось, чтобы не сломалась). Только прочистишь дымоход и выметешь золу для удобрения огорода – ударит мороз: беги на берег, вынимай переметы, чтобы льдом не порвало и улов не унесло. Только встанешь-поешь, Девчонке рожу состроишь – а уже и вечер, уже и время диковинного ящика пришло. Так и жили: утро – вечер, туда – сюда, выдох – вдох. Стихи и песни с тех черных блинов Васька выучил наизусть. Пластинок на хуторе было немного – не больше, чем пальцев на обеих руках, – и каждый вечер доставали все. Старик почему-то всегда ставил их в одной и той же последовательности, ни разу не нарушив заведенного порядка, – сначала стихи, затем бодрящие песни, затем тоскливые, – и в этой определенности Васька постепенно научался находить удовольствие. Вслушиваясь день за днем в одни и те же куплеты, не умея понять их или разделить на фразы и слова, он тем не менее стал замечать, что запоминает их целиком: заглатывает, как змея или жадная птица слишком крупную добычу. Завораживающая словесная абракадабра рождалась из ниоткуда – из воздуха, из прыганья иголки по пыльному блину – и была ничем; она ничего не стоила и не несла в себе никакой пользы: ею нельзя было ругнуться и отпугнуть других, задобрить или позабавить. Она была иное. В бессмысленных преходящих звуках жила какая-то иная, незнакомая Ваське жизнь, дышали какие-то иные силы и законы. Куцый Васькин умишко напрягался, пытаясь развить мысль и осознать до конца свою внезапную страсть к диковинному ящику, но неизменно терпел поражение. Попытки эти были мучительны, Васька хотел бы оставить их, но не умел и часто вертелся на лавке до полуночи, злясь на себя, на шарманку, а заодно и на Старика.Впрочем, при нем держал себя сурово: страсть свою старался не обнаруживать, не пресмыкался и работой обильной не убивался. Девчонка – вот была его главная работа.За Девчонку прощалось многое: спетая ей частушка или рассказанная история часто заменяли Ваське трудовые повинности, а совместная игра всегда была надежной защитой от очередного поручения. Работать языком было приятней, чем лопатой или топором, и потому к середине зимы Васька даже проникся симпатией к бедной полудурочке. К тому же, чуял Васька, была она не просто монеткой, за которую можно купить у Старика полдня беззаботной жизни и сытный обед. Девчонка была чем-то большим – ключом к стариковскому сердцу или даже каким-то куском его. И потому каждый раз, чувствуя свою над ней маленькую власть, Васька млел от удовольствия – словно это не она хохотала сейчас над его проказой или повторяла послушно смешную ужимку, а сам Старик. За первые дни Васька показал ей все свои трюки и фокусы (а знал он их побольше многих): как завязывать пальцы узлами, как выпячивать наружу лопатки, как ходить на руках, как ползать на спине, как выворачивать веки и до предела выкатывать белки вперед, так что кажутся они двумя вставленными в глазницы бильярдными шарами. Как удерживать нож на кончике носа, как петь горлом, не размыкая губ, как балансировать на одной пятке, как чесать затылок пальцами ног, как пить из блюдца ноздрями и пускать самые длинные слюни. Все показал, что знал, – ничего не утаил. Девчонка сначала глядела восхищенно, а затем принялась повторять. И ведь получалось! Сама тощая, мелкая, кости чуть кожу не рвут, глаза от усердия выпучены – а все делала: и языком щелкала, и на голове стояла, и на пятке крутилась, и плевала через всю комнату, и ножом по столу мотив выстукивала. Занятно было наблюдать, как быстро учится Девчонка, как скоро приклеиваются к ней его собственные ухватки и ужимки. Была в этом какая-то радостная тайна, незнакомое и острое удовольствие. Пацаны, которых он встречал в прежней жизни, тоже, бывало, перехватывали у него фокус или перенимали проделку, но после непременно свое изображали – доказывали, что и сами не лыком шиты. Девчонка же, наоборот, хотела повторять за ним бесконечно – не задумываясь о смысле, с постоянным восторгом и рвением. Она была глина в его пальцах, покорная, всегда готовая и жаждущая измениться. Скоро Васька предложил новую забаву – игры. Можно было сыграть и в веревочку, и в два ножа, и в «лупи-беги», и в плевочки. С этим поначалу не заладилось: объяснений Девчонка не понимала; стоило начать игру – и она послушно повторяла за Васькой движения, нимало не заботясь о правилах, не стремясь к победе и не понимая его недовольства. Выход нашли: придумали собственные игры – такие, где не было соревнования или сложного порядка действий, а одна только простая и чистая радость: падали с крыши ледника в огромный сугроб на заднем дворе, возили друг друга на волокушах, бегали по опушке, вздымая фонтаны снега, сбивали сосульки с веток и визжали наперебой, вызывая из леса эхо. И здесь Васька чувствовал свою власть: прикажет – и прыгает Девчонка в сугроб хоть с утра до полудня как заведенная; еще прикажет – и носится хохоча кругами вокруг дома; еще прикажет – и на дерево влезет, и брошенную палку принесет. Слов не понимала, но быстро схватывала интонацию и выражение лица; очень хотела увидеть на его лице улыбку – за добрые слова, за ласковый кивок готова была трудиться бесконечно. Сладко было Ваське вертеть Стариковой дочкой, но много воли себе не давал: чуял – не понравится это хозяину. Иногда, однако, не мог себя сдержать: когда уходили вместе в лес за хворостом, плюхался в волокуши и заставлял Девчонку тащить их, ржа конем; а когда оставались в избе одни – бегать на карачках, высунув язык и скуля по-щенячьи. Ржать, скулить, верещать, подвывать, ухать и постанывать, подражая зверям и птицам, – это у Девчонки получалось лучше Васькиного. Мгновенно переняла она у него и разные виды свиста (с губами дудочкой, с губами скобкой, через выпавший зуб, через сжатые челюсти, в два и три пальца), и потрескивания языком, и пощелкивания, и гудение глоткой. А затем начала перенимать слова. Хозяин заметил это раньше самого Васьки. В Стариковых глазах, глядевших на Девчонку, стал Васька замечать иногда что-то новое, тоскливое – от раненой собаки. И только потом понял, что появляется это новое во время их с Девчонкой разговоров (вернее, разговаривал-то Васька, а она сидела рядом, по обыкновению глядя ему в рот и подгукивая).
Посмотрел Васька на нее внимательнее: а ведь и правда – губы беспрестанно шевелятся, на тоненьком горлышке жилы от напряжения проступили. Неужели хочет говорить? Вот тебе и так! Значит, не немая Девчонка? Значит, не полудурочка вовсе?Учить речи – забава почище «двух ножей» или «плевочков». Васька подошел к делу со всей серьезностью: разговаривать с Девчонкой стал медленней, широко разводя губы и четко произнося слова, по нескольку раз повторяя сказанное, а иногда и помогая себе жестами — для верности; порой просто сидел на лавке и тыкал пальцами в предметы вокруг, многократно называя их. – Морда! – произносил внятно, ладонью обводя свое лицо, а затем и Девчонкино. – Рыло по-иному. Или физия. – Грабли! – поднимал вверх руки с растопыренными пальцами. – И у тебя – грабли. – Лапы! – качал ногами. – Курдюк! – шлепал себя по тощим ягодицам. – Пузо! Хлебало! Зырки! Васька запретил себе мешать в русскую речь киргизские и прочие слова, чтобы не запутать ученицу; если вдруг подмешивал по недосмотру – тотчас поправлялся, вычищал речь. Запретил торопиться при рассказе историй или стишков. Запретил слишком резво скакать мыслью по темам и предметам: если уж начинали с утра чем-то заниматься – посудой, одеждой или хозяйственным инструментом, – то и твердили весь день до вечера: – Тарельник! Хавалка! Чугунок с черепком! Удивительно было следить за тем, как Васькины слова прорастают в Девчонке, пока еще не речью, а первым пониманием связи звуков и предметов. Васька швырял те слова щедро – ему не жалко. – Ковырялка! – Тыкалка! – Пилильник! Схватывала Девчонка быстро – оказалась смышлена. Говорить не получалось: изо рта вылетали только звуки, изредка похожие на слоги; но с каждым днем звуки эти становились обильней и разнообразней. – Шарашь скорее! – Колупайся, тютя! – Шабаш с дровами, жрать айда! Скоро Васька узнал, как зовут Девчонку. Поначалу обходился прозвищами – «дурища», «птаха», «стрекоза лупоглазая». Когда же стало ясно, что она вот-вот заговорит, подобрал ей имя. Долго подбирал: перебрал все знакомые имена, услышанные в детприемниках и во время странствий, – примеривал к тощей девчачьей мордашке. Не подходили ей ни скучные Ноябрина с Дояркой, ни воинственные Армия с Баррикадой, ни Вилюра с Буденой (какие-то коровьи клички, честное слово!), ни заковыристая Дзержинальда. Наконец нашел: Авиация. Но окрестить ученицу не получилось: едва заслышав, как Васька кличет ее одним и тем же словом, Старик схватил его за ворот и стал трясти. Тряс легонько, не больно, при этом возбужденно мыча и указывая на дочь, – пока Васька не понял, в чем дело. Пришлось вспоминать заново все женские имена и выкрикивать вслух – пока Старик не кивнул удовлетворенно и не отпустил: Анна – вот как звали белобрысую. Подивился Васька (а ведь почти угадал имечко-то!), да и согласился. Анна так Анна. Правильнее: Анька. – Елеха-воха! Возгри-то утри! – Не дербань, деряба! – Егози шибче, укуси тебя комар! Иногда Ваське надоедало: хотелось обычных незамысловатых игр, нехитрого занятия для рук и ног. Он оставлял уроки на полдня, на день, чтобы порезвиться в снегу или сбегать на Волгу выставить переметы, а после вновь начинал. В этих уроках была заключена его власть над Девчонкой, взрослая и окончательная власть, – а значит, и над Стариком, и над всем хутором. Старик поначалу противился урокам: мычал на Ваську строго, запирал Девчонку в ее комнате (и та колотилась в дверь, требуя выпустить, визжала, как пойманный в силки кабаненок). Однажды даже надумал выставить Ваську вон: собрал ему полную котомку провизии, одел в полушубок, сверху шалью для тепла перевязал и на дверь указывает: уходи, мол. – Вот еще! – набычился Васька. – Я теперь навсегда с вами останусь. Мне на хуторе хорошо. Старик упрямится, пальцем в сторону выхода тычет (а палец тот трясется, как мормышка на леске). В комнате своей запертая Девчонка бьется, скулит в щель, чует беду. – Что же ты, упырь?! – взвился тогда Васька. – Девку свою немой оставить хочешь? Она ведь со мной-то не сегодня-завтра заговорит, а с тобой, сычом безъязыким, никогда! Дернул Старик лицом, словно ударил его Васька. – Правильно тебя поймать хотят – те, кого ты каждый день на обрыв ходишь караулить! – бил Васька уже изо всех сил, наотмашь. – Знают о твоей черной сущности! Выставишь меня сейчас – я ног не пожалею: все деревни окрест обойду и о тебе, контре, на каждом углу пару слов прокричу! Так прокричу – не забудут люди! И дружки твои мигом объявятся – тебя навестить! Тряхнул Старик головой косматой, затряс нижней губой – да и отстал. С тех пор сидел во время занятий в отдалении, занимался домашними делами, и только во взгляде его росла та самая, уже знакомая Ваське собачья тоска. Так они и жили эту зиму. Днем Васька из Старика душу тянул – Девчонку разговаривать учил. А вечером Старик Ваську терзал – шарманку свою крутил и ею мысли непонятные в бедной Васькиной голове запускал. Одной Девчонке было хорошо: что с Васькой, что с отцом. Постепенно тот смирился с Васькиной ролью учителя. В конце зимы Девчонка лопотала слоги так шустро и быстро, что оба они – и Васька, и Старик – со дня на день ждали ее первого слова. В обращенном к дочери взгляде Старика Васька читал иногда нетерпение и надежду. Ухмылялся про себя: ну и кто меня зимой в снег выгнать хотел?
***
А после пришла весна. И солнце в небе глядело на Ваську уже не солнцем, а Балдохой – бродяжьим богом: звало куда-то. И Волга текла вперемежку с изломанными льдинами, унесенными паводком домами, мостами, лодками – уже не рекой, а дорогой: звала. И ветер не шибал по лицу снегом, а толкал в спину теплыми и сильными своими руками. И деревья не цепляли ветвями, а путь указывали: с хутора, в лес.Нет, решил Васька. Никуда не пойду.Птичьи стаи тянулись по-над волнами, кричали и смеялись. И облака тянулись за ними вслед, молчали и глядели вниз. И косяки рыб тянулись по воде, и молодая зелень – по степи, а снег тянулся с нее прочь – таял и утекал в Волгу. Рассердился Васька и ушел с обрыва домой – спать. Завалился на лавку. А подушка под головой пахнет смолой сосновой, с верховьев реки. Одеяло на плечах – ершами свежими, на костре жаренными. Печной изразец – песком астраханским. Из окна приоткрытого тянет не снегом, талым и постным, а соленым Каспием. Открыл Васька глаза. Сел в темноте. И видит: тянутся из его тела веревки во все стороны – прозрачные, едва заметные в ночи – крепкие витые веревки наподобие корабельных канатов. Самые толстые – к спальням Старика с Девчонкой, потоньше – к ящику диковинному на комоде, к другим вещам в доме. А сам Васька посреди этих веревок – будто муха в паутине. «Вот оно как! – разозлился Васька. – Вот как меня Старик победить решил – по-тихому! Веревочками опутать, к себе и хутору привязать! Блинами говорящими приворожить, харчем сытным прикормить, подарками задобрить – чтобы сидел я здесь безвылазно до самой смерти!» Вскочил с лавки, оборвал все путы и выскочил в дверь – только его и видели.
Иллюстратор Мария Дроздова РОМАН ВЫШЕЛ В «РЕДАКЦИИ ЕЛЕНЫ ШУБИНОЙ», ИЗДАТЕЛЬСТВО АСТ.
Читайте другие отрывки современной и классической литературы в рубрике Esquire «Чтение»