Интервью с Олжасом Жанайдаровым.
Ребенком покинув Казахстан, сегодня он стал иногда бывать здесь снова, и говорит, что воздух за эти три десятилетия ничуть не изменился.Работал журналистом, вел жизнь простую, как баурсак (цитата из пьесы «Магазин». – Esquire), а в нулевые стал еще и литератором. Русским. Публикуется, ставится, получает литературные и театральные премии. Написаны роман и повести, рассказы, само собой, девять пьес. К примеру, его «Берушам» (каз. «Бiр, екi, yш». – Esquire) уже шесть лет от роду, а пьеса будто написана не тогда – все актуальнее день от дня становятся ее строки, все больнее бьют. Почему?
– Каковы они вообще – актуальные проблемы для казаха, вне зависимости от места, где он сейчас проживает в этом мире?
– Не могу отвечать за всех казахов, но есть предположение, что это поиск своей идентичности. То, какими мы видим себя и то, какими нас видит окружающий мир. Молодая ли мы нация или древняя? Мы родом из СССР или Казахского ханства? Каковы все-таки наши исторические, культурные достижения – точнее, какими из них мы можем гордиться? Что нам ближе – ислам или тенгрианство? На каком языке лучше разговаривать в быту – казахском, русском? Недавнее решение о переводе казахского алфавита на латиницу говорит о том, что этот поиск все еще продолжается.
– Почему все-таки выбрали россию. как так случилось, что вы там?
– Наша семья переехала в Россию, когда мне было 5 (1985 год. – Esquire). Нельзя сказать, что это был мой выбор. Отец был военным, в звании майора – это потолок для тех, у кого не было высшего военного образования. Чтобы продвинуться дальше по службе, требовалось отучиться в военной академии. Так мы оказались в Ленинграде. Это было непростое решение. Мы жили в Алма-Ате, в четырехкомнатной квартира почти в центре города, нас было трое детей в семье, друзья, родственники, устоявшаяся жизнь. Окружение отговаривало родителей от переезда, но они решились. Через пару лет мы переехали в Москву. Я ни о чем не жалею.
– Последние 30 лет вы становились русским казахом, впитывали русский менталитет…
– Переезд повлиял на мое воспитание и мировоззрение – это да. Я впитал русскую ментальность, русскую культуру, я вращался в русской среде. При этом понятно, что стать окончательно русским я не мог, да я и не ставил такую цель. Я чувствую себя и казахом, и русским одновременно. Я даже придумал для себя одну метафору, характеризующую это состояние. Как известно, в русском языке существуют безударные гласные. И мое имя на русский манер звучит как «Алжас» – в России произносят именно так, первая буква безударная. Но, оказываясь в Казахстане, я слышу, как мое имя и должно произноситься – «Олжас». И это для меня как переключение некоего регистра идентичности. Я человек двух миров. И в этом, наверное, моя судьба, моя внутренняя ипостась. Самое главное, что дает подобное состояние – это прививка от всякого шовинизма. Мой литературный голос не стеснен внутринациональными ограничителями. Неслучайно многие русские классики выезжали за границу, там и писали зачастую свои произведения. Это давало нужную дистанцию. Это ответ на вопрос, зачем мне Россия. Например, такую пьесу как «Беруши» я вряд ли смог бы написать, живя в Казахстане. У меня бы даже не возникло подобного замысла.
– чего у вас больше сегодня: литературы или журналистики? Читал, что вы закончили Плехановскую академию и работаете как экономический журналист. Насколько сочетается этот опыт с опытом драматурга и писателя?
– Сегодня в моей жизни больше литературы. Я работаю в окружной московской газете, хотя сейчас на стадии расставания с ней. В российской прессе я проработал 15 лет и перепробовал все, что можно: интервью, репортажи, очерки. Темы: от экономики до спорта. Мне была удобна эта работа тем, что всегда оставалось время для творчества. Посвящать все свои силы журналистике я никогда не стремился. Это заработок, но не призвание. Главное, чему учит журналистика – дисциплина. У меня, например, в газете была рубрика, посвященная молодежным проблемам – от интернет-зависимости до поиска работы. Хочешь не хочешь, а каждую неделю я должен был написать сорок строк на заданную тему. Вел на протяжении семи лет. Это потом мне помогло в творческой деятельности. Ты не ждешь годами вдохновения, а просто берешь и пишешь.
– Почему для своих публицистических работ вы выбрали русский псевдоним? (Константин Жаров. – Esquire)
– Я придумал его на заре журналистской карьеры. Причина была проста: сразу несколько моих материалов оказывались порой на одной полосе. Часть из них подписывалась другим именем.
Вообще у меня было 3-4 псевдонима. Я ими сейчас уже не пользуюсь. А основной псевдоним – К. Жаров – обрел иную функцию. Так я стал отделять свою журналистскую деятельность от литературной. Под псевдонимом выходят статьи в окружной газете, а под моим настоящим именем – литературные произведения. Я не смешиваю эти ипостаси.
– Интересно было бы узнать, каков ваш взгляд на состояние русской и казахской литературы. Что изменилось за последние 30 лет? Изменилось ли вообще что-нибудь?
– Не скажу, что являюсь знатоком тенденций русской и казахской прозы последних десятилетий. Мне ближе история драматургии, ее открытия и темы. Но если говорить о личном наблюдении, мне кажется, явным трендом новейшей российской литературы стало активное обращение к прошлому, к истории, в том числе к советской. «Лавр» Водолазкина, «Обитель» Прилепина, исторические эпопеи Алексея Иванова, литературоведческие изыскания Дмитрия Быкова... А одно из заметных литературных событий России последних лет – роман Гузель Яхиной «Зулейха открывает глаза» получил престижную премию «Большая книга» в России. Книга произвела на меня большое впечатление своей свежестью и современным подходом к рассказыванию истории. Судьба татарской женщины в годы раскулачивания подана не тяжеловесно и при этом тонко, прекрасным русским языком. А еще этот роман – хороший ориентир для представителей национальной литературы, которая словно бы пропала после распада СССР. Мне текст напомнил произведения Чингиза Айтматова. С другой стороны – российские писатели в последние годы часто предлагают читателям различные картины будущего. Здесь выделяются антиутопии Владимира Сорокина – «День опричника», «Теллурия», «Манарага».
– Полагаете, такая дуальность: только прошлое и будущее – случайна?
– Нет, мне кажется, что этот взгляд русской литературы, обращенный куда угодно, только не в настоящее, симптоматичен. Прозаики словно опасаются работать с сегодняшней меняющейся дискретной реальностью. Большому писателю нужна дистанция, чтобы обозреть то, что сегодня происходит, и поставить диагноз. Даже Пелевин, который всегда считался хорошим диагностом современности, уже не поспевает за ней. За осмысление текущей реальности сегодня отвечает драматургия. Хотите узнать, что происходит в российском обществе, чем оно дышит? Зайдите на сайт главного в России драматургического фестиваля «Любимовка» и почитайте представленные там пьесы.
– Вы больше писатель или драматург: как чувствуете?
– С этим я определился еще тогда, когда написал свою первую пьесу, – семь лет назад. Я драматург, и всегда им был, просто не осознавал этого. Начинал, как прозаик, но добивался лишь локальных успехов. Мои произведения включали в сборник молодых писателей России, я ездил на литературный форум в Липках. Все время стремился к развитию, но ощущал какое-то неудовлетворение – мне чего-то не хватало в манере, стиле, голосе моих текстов. А потом я увлекся написанием сценариев, попал в мастерскую Александра Молчанова (российский сценарист, драматург. – Esquire), проникся законами драматургии и понял: да, это мое! Помню, когда писал свои прозаические вещи, часто слышал такую оценку: «как кинематографично!». Раньше не обращал на это внимания, а потом понял, что мне всегда интереснее был сюжет и характеры, а не язык, стиль и литературная игра. Знаете, в мире прозы я был, как биатлонист среди лыжников. Вроде бы бегу так же, работаю лыжами и палками, но, почему-то, все время проигрываю. Лишь попав в свой «вид спорта», я ощутил уверенность: мои навыки теперь применяются по назначению. Моя первая пьеса «Двое в кафе» сходу попала в лонг-лист конкурса драматургии. Потом я написал пьесу «Беруши». И этот текст победил сразу в двух драматургических конкурсах. Сомнений уже не было: я нашел себя, драматургия идеально подходит моему мышлению. С тех пор я пишу только пьесы. Прозаическое прошлое помогло нарастить литературные мускулы, научило иным навыкам. То есть я сейчас среди «биатлонистов», но школу прошел «лыжную»! Мне худрук Лермонтовки Рубен Суренович Андриасян как-то сказал: «Олжас, пьесы у тебя скорее для чтения, чем для постановки». В этом, кстати, один из главных трендов новой драматургии – она удивительно новеллистична, литературна. Привычный формат пьесы (диалоги, изредка перемежающиеся ремарками) сегодня разрушен. И в этом смысле я тоже на своем месте.
– Немного комсомольский вопрос: на что вы равняетесь, когда пишите, на каких авторов, произведения?
– Один из моих любимых рассказов с детства – «В чаще» Акутагавы. История убийства от лица нескольких персонажей. По этому рассказу Куросава снял гениальный фильм «Расёмон». В свое время я понял, почему мне нравится и рассказ, и фильм. Потому что в этом есть вся суть драматургии – персонажам дают слово, и каждый рассказывает свою правду. Мне близок такой подход. Мне не нравится быть всезнающим рассказчиком, как в прозе. Я люблю творить истории, где мой голос расщеплен на десятки других голосов.
– Издаются ли ваши книги в Казахстане и России? Как обстоит дело с постановками?
– Как я сказал, проза для меня в прошлом – когда я писал ее, выходили отдельные публикации в журналах, в сборниках, но лишь малая часть. Пьесы же мои почти все опубликованы – например, в этом году в журнале «Современная драматургия» выйдет уже седьмая – документальная пьеса «План», посвященная коллективизации в Казахстане в 1930-е годы. Постановки тоже были осуществлены почти по всем моим пьесам (по семи из девяти). Как в России (Москва, Санкт-Петербург, Уфа, Новосибирск, Улан-Удэ), так и в Казахстане (Алматы, Астана, Петропавловск, Уральск, Кустанай). Спектакли по пьесам становились участниками различных фестивалей. Одна из последних постановок – спектакль «Магазин» в Альметьевске. Это история о казахской девушке, которая попала в рабство в московском продуктовом магазине. Основана на реальных событиях. Пьесу долгое время не решались ставить, уж слишком социально острой, беспощадной она вышла. И я рад, что текст наконец обрел сценическое воплощение.
– Да, жестокости и жесткости вашим пьесам не занимать: избиения, насилие в разных формах... Насколько легко они попадают со всем этим багажом на сцену?
– Непросто. В них есть жесткость, бескомпромиссность, предельный драматизм.
Мои тексты предназначены отнюдь не для развлечения, они выводят зрителя из зоны комфорта. Это и есть мой театр. Мне кажется, развлечений сегодня предостаточно – на ТВ, в кино, в Интернете тебя везде сегодня развлекают, и скрыться от этого негде. Пусть хотя бы театр останется территорией мысли и духа.
– Что можете сказать о современной Алма-Ате/Алматы? Чем этот город для вас был в первые 5 лет жизни и что он для вас сейчас?
– О детстве в Алма-Ате у меня лишь смутные воспоминания. До 10 лет еще наезжал к родственникам. Потом был перерыв в 24 года. Я ездил в Кустанай, Чимкент, Астану, но до Алматы не добирался. Лишь несколько лет назад, когда попал в жюри театрального фестиваля «Откровение», вновь приехал в родной город. И знаете, было чувство, что и не уезжал.
– Все так плохо?
– Я о другом. Воздух, обстановка, люди – все было тем же самым, каким я помнил с детства. Я был в ноябре, затем уже летом. Алма-Ата у меня почему-то всегда ассоциируется с летом. Зимы, слякоти, серого неба я вообще не помню. В детстве это всегда солнце, шумная Весновка, зелень деревьев. Мы жили на улице Кожамкулова (тогда Кастекская), потом – на Муратбаева. Каждые выходные мы семьей ходили к многочисленной родне в гости. И одно из смутных воспоминаний связано именно с этим – летним темным вечером мы выходим из дома, с очередных посиделок. Я устал, поэтому папа несет меня на плече, рядом – мама, брат. Мы идем до дома пешком, я уже почти сплю, лишь краем глаза замечаю свет фонарей, слышу звук редких машин... Поэтому я не скажу, что современная Алма-Ата в чем-то для меня изменилась. Даже внешне, хотя, конечно, появились современные здания. Но для меня, москвича, который привык к постоянным переменам в облике российской столицы, эти изменения кажутся незначительными. А еще города бывают местами силы и местами слабости. Он либо дает тебе энергию, либо забирает ее. И дело не в городе, а именно в твоих с ним отношениях. Так вот, Алма-Ата для меня – место силы. Я чувствую себя в ней уверенно, комфортно, наполнено.
– Эти ощущения, очевидно, и заставляют возвращаться в своих произведениях в Казахстан?
– Я не живу в Казахстане, но меня волнует его дальнейшее развитие. Искренне хочется, чтобы историческая родина процветала. А это невозможно без осмысления как исторического прошлого, так и современной действительности. Я, кстати, не сразу обратился к казахстанской тематике, в моей прозе вы ее не найдете. Лишь в пьесе «Беруши» впервые возникли персонажи-казахи, тема миграции, национальной идентичности, языковых и культурных барьеров. В казахстанской драматургии подобное осмысление фактически отсутствует. Острые, в том числе социальные проблемы, не затрагиваются. Например, пьесу «Джут» я написал, так как тема голода 1930-х годов практически не представлена в искусстве (вспоминается лишь произведение Смагула Елубая «Одинокая юрта»). Между тем, это одна из величайших катастроф в истории Казахстана.
– Внутренний цензор Олжас Жанайдаров, есть ли он?
– Для меня искусство – это пространство абсолютной свободы. Там нет законов, норм и правил. В жизни они необходимы, они обязательны. Но не в искусстве.
– Есть какие-то мысли снова «завязаться» с родиной?
– Есть мечта – организовать в Алматы фестиваль современной драматургии. Подобные есть в России («Любимовка»), на Украине («Неделя актуальной пьесы»), в Беларуси (WriteBox) и других странах. На нем в формате читок представлялись бы современные, актуальные, интересные пьесы молодых драматургов Казахстана. Без современной драматургии развитие театров невозможно. В Казахстане есть проблема с пьесами, драматургического движения попросту нет. Причина здесь и в отсутствии конкурсов и фестивалей, и в нехватке образования. На драматургов же практически нигде не учат. И как следствие – в казахстанских пьесах практически не осваивается современная реальность с ее проблемами. То, что пьеса написана в 2017 году, не значит, что она современна. Многие тексты таковы, что измени 2017 на 1977 год, ничего не изменится. Они старомодны и по форме, и по содержанию. Мне хотелось бы это изменить. Этой весной я вместе с театральным менеджером Айгуль Султанбековой планировал проект по обучению молодых драматургов в Алма-Ате (три месяца семинаров, в конце – фестиваль читок), но он, к сожалению, сорвался, мы не нашли спонсоров. Алматы для меня еще и город, в котором я стремлюсь осуществить подобный проект. Это по-прежнему театральная столица Казахстана, и мне хочется внести свой вклад в ее развитие.
– Как складывались ваши отношения с родителями, в семье?
– Мои отношения с родителями всегда были гармоничными, возможно, потому, что наша семья многодетная. У меня три брата и две сестры. Поэтому я никогда не страдал от гиперопеки, родители не навязывали своего мнения, не решали за меня, как жить. В этом мне повезло, я в хорошем смысле всегда был предоставлен сам себе, и мне всегда это нравилось. При этом я не слонялся по улицам, не попадал в плохие компании. Помню: попробовал сигарету в 12 лет, мне не понравилось. Учился я хорошо, и это тоже не было результатом родительского диктата. Дневник мой никто не проверял, о моих успехах родители узнавали на собраниях в школе. Воспитание было ненавязчивым. Знаете, есть такое наблюдение: дети читают тогда, когда сами родители читают, а не тогда, когда их заставляют. Мои родители – книгочеи. На чтении я, кстати, себе зрение и посадил, когда в 10 лет читал везде: за едой, на улице, даже в темноте... Любовь к искусству ненавязчиво привила мне мама. Она всегда хотела, чтобы кто-то из детей был творчески образован. Когда мы жили в Питере, и к нам приезжали родственники, мама первым делом вела их в Мариинку (тогда – театр оперы и балета им. Кирова), Эрмитаж, БДТ. Она не работала почти всю жизнь – воспитывала нас, шесть детей, была домохозяйкой. Лишь в 1990-х занялась наконец собой, окончила заочно истфак МГУ, увлеклась этнографией. Ее уже нет в живых... А от отца, технаря, военного, мне передалась любовь к точности, к систематизации. Это, кстати, помогает в драматургии, которая любит структурность и спланированность. Сейчас отец – полковник в запасе, на пенсии, тоже живет в Москве. Друзей не так много. В основном, это люди, с которыми я учился в вузе, бывшие однокурсники. Есть девушка. Со всеми я познакомился в Москве. Это люди нетворческих профессий. Я вообще пока не ощущаю себя частью творческого истеблишмента. Возможно, мне необходима некоторая дистанция.
– Как строятся ваши отношения с человеком, который читает и смотрит на сцене ваши пьесы?
– Мне всегда интересно, что думают люди о текстах как читатели, зрители, критики. И это намного интереснее того, что я сам могу сказать по поводу своих произведений. Я не очень люблю отвечать на вопрос «о чем ваша пьеса?» Обычно подразумевается, что я знаю ответ, у меня есть однозначная трактовка. Но это не так. Ответы, а точнее, мысли, идеи рождаются в головах воспринимающих. Это не я должен объяснять, что я имел в виду, нет, это вы, люди, расскажите мне, о чем же я написал. И это, кстати, сейчас тренд в театральном искусстве. Многие, например, говорят о рождении так называемого «театра зрителя». В XIX веке был «театр драматурга» – когда ставили по написанному. В XX – возник «режиссерский театр»: постановщики стали по-разному интерпретировать тексты, привносить свой личный мир в спектакль. Сегодня же смыслы рождают не создатели спектакля, а его зрители. Не случайно стал так популярен формат обсуждения спектакля: зритель не просто приходит в театр, а после финала уходит в гардероб, ему предлагают остаться и обсудить увиденное-услышанное, рассказать, что он понял. Другой тренд – развитие иммерсивного, интерактивного театра, когда зритель становится соучастником спектакля, его действующим лицом. И я жду от читателя-зрителя того же – его трактовки произведения. Мнения бывают совершенно противоположные, и мне нравится, когда творение способно поворачиваться разными гранями. Я и стараюсь писать так, чтобы возникала многослойность, многозначность. Во всех моих пьесах заложен некий «крик». Я хочу, чтобы зрителя пронзало. Чтобы он пришел домой и думал об этой пьесе. Чтобы он проснулся на следующий день и вспомнил пьесу. Пока он читает/смотрит/слушает и еще немного после – знаете, есть такой период послевкусия, – человек может прослезиться (или просмеяться), вспомнить себя, детство, любовь, обиды и радости, размягчиться душой. Даже подлецы на это способны, и тогда на какой-то момент они перестают быть подлецами, пусть на время. И одна из моих задач, как мне думается, – продлить этот момент. Чтобы человек побыл в таком состоянии не час, не два, а хотя бы день, другой.
Потом человек все равно забывается, скучнеет, мрачнеет, мутнеет; его поглощают тяжкие будни, бренная жизнь. Представьте себе окно, которое давно не мыли. Искусство дарит эмоции, которые это «окно» чистят.
– Тем не менее, мне кажется, нужно быть в известном смысле конъюнктурщиком, когда ты казах, живущий в России, и мечтаешь поставить пьесу о родном народе на тамошних театральных сценах. Как вам удается добиваться постановок во времена, когда для развития культуры «малых» (в российском контексте) народов там нет места, ведь, ваши пьесы ставят в российских театрах, пусть не главных сценах страны, но ставят.
– Я никогда не писал из конъюнктурных соображений. Все пьесы написаны без стремления кому-либо угодить или попасть в струю. Тому доказательство – факт, что мои тексты имеют непростую театральную судьбу. В них зачастую есть и жесткость, и бескомпромиссность, и социальность – это отпугивает театры, которым нужны комедии, что-нибудь легкое, ненапряжное. Если бы я следовал конъюнктуре, я бы писал новогодние сказки или водевили про обманутых мужей, переодевания и любовные интриги. Это и с финансовой точки зрения было бы выгодно, но мне жаль тратить на это свое время. Казахский колорит не привлекает режиссеров в России, а напротив, ставит в тупик. Сделать спектакль по «Берушам» не так просто, ведь на главные роли требуются русскоговорящие актеры со среднеазиатским бэкграундом. При всей широте проблематики это весьма специфичный текст. Он, как и его герои, завис между двумя мирами, пьеса не укладывается ни в казахский театр, ни в российский. До последнего времени получалось так, что «Беруши» ставили либо с русскими актерами, либо с актерами-казахами, но на казахском языке. Спектакли были по-своему интересны, но чего-то все время не хватало. Я надеюсь, что в ближайшее время это изменится. Замечательный режиссер Галя Пьянова из АРТиШОКа, с которой я уже несколько лет знаком, хочет поставить «Беруши» этой осенью в Алматы. В этой постановке все требования будут соблюдены, и, зная талант режиссера, я жду этой постановки с большим интересом. А, к примеру, пьеса «Магазин» при всей своей публицистичности и злободневности только недавно получила сценическое воплощение – в Альметьевском драматическом театре (Татарстан). Два года текст лежал без движения, хотя в свое время он завоевал первое место на конкурсе фестиваля «Золотая Маска». Я к этому отношусь философски: если пьеса действительно хороша, она будет поставлена рано или поздно. Всему свое время.
Записал Роман Райфельд
Фотограф Наталья Николаева