С конца 1960-х на волне феминистского движения, когда Esquire регулярно обвиняли в сексизме, Нора Эфрон в своей колонке рассуждала о восприятии тела и равноправии, о сексе и разводах, о различиях между мужчинами и женщинами и женщин между собой.
А заодно смеялась над литературными склоками и голливудскими знаменитостями, критиковала бывшую начальницу и родной колледж, который готовит «поколения послушных женщин». В 1975 году эти эссе вошли в сборник «Сумасшедший салат», после успеха которого Эфрон смогла сосредоточиться на работе писателя и сценариста.
Начать мне придется с вопроса андрогинности. В начальной школе, классе в пятом-шестом, мы жили в тисках сурового свода правил, строго определявших, каким полагается быть мальчику, а какой — девочке. Помните эпизод в «Приключениях Гекльберри Финна», где он переодевается в девчонку и его разоблачают из-за того, как он держит иголку и как ловит мяч? Вот-вот, именно о подобных штучках идет речь. Мы знали: то, как ты сидишь, закидываешь ногу на ногу, держишь сигарету или разглядываешь свои ногти, и есть безусловное доказательство того, к какому полу ты принадлежишь. Теперь я понимаю, что не все ребята воспринимали эти правила настолько буквально. Но я относилась к ним со всей серьезностью. Я была уверена: стоит сделать один неверный шаг, неправильно скрестить ноги или стряхнуть воображаемый пепел с сигареты, и моя сущность изменится окончательно и бесповоротно. Одна мелочь — и все. При этом я была совершеннейшей девочкой со всеми необходимыми девчачьими атрибутами: девичьим именем, платьицами, телефоном и блокнотом для автографов. И все равно, едва став подростком, я была убеждена, что в любой момент могу все испортить. Я совершенно не чувствовала себя девчонкой. Слишком много во мне было мальчишеского. Я была спортивной, амбициозной, открытой, склонной к соперничеству, шумной и непослушной. Мои коленки вечно были в ссадинах, носки постоянно сползали в кеды, и я запросто могла погонять в футбол. Я отчаянно стремилась измениться, перестать быть чем-то средним, окончательно и бесповоротно стать девочкой — розовой и уютной, как кукольная спаленка. И я чувствовала, что в этом мне поможет только одно: грудь. Я была на полгода младше своих одноклассниц. Так что еще шесть месяцев после того, как это началось, то есть другие девчонки стали «развиваться» (именно так мы это называли), я не переживала. Сидя в ванне, я рассматривала свою грудь и знала, что в любой день, в любую секунду она начнет расти, как у остальных. Но она не росла. «Я хочу купить лифчик», — сказала я матери однажды вечером. «Зачем?» — спросила она. Моя мать ненавидела лифчики. Когда моя третья сестра доросла до желания обзавестись этим предметом туалета, у мамы уже был наготове набор подходящих к случаю шуток. «Может, лучше используешь пластырь?» — вопрошала она. Мать страшно гордилась тем, что стала носить лифчики лишь после рождения четвертого ребенка, и то по решительному настоянию своего гинеколога. Мне казалось дикостью, что этим можно гордиться. Господи, ведь на дворе стояли 1950-е. Джейн Расселл, кашемировые свитера... Неужели она этого не замечала? «Я уже взрослая, я не надену рубашку!» — кричала, вопила, рыдала я. «Не надевай», — отвечала мать. «Но я хочу купить лифчик!» — «Зачем?» Думаю, для большинства девочек лифчики, бюстгальтеры и все, что с ними связано, воплотили в себе самый травмирующий опыт и более всего символизировали расставание с детством и превращение из девочки в женщину. Уж, конечно, больше, чем наступление месячных — хотя и это было и травмой, и символом. Но грудь — вот она, ее видно, она у всех на глазах. А насчет месячных девочки могли врать сколько угодно, и никто не замечал обмана. Я лично именно так и делала. Для этого надо было всего лишь шумно беспокоиться, хватит ли у тебя монеток для автомата с прокладками, картинно держаться за живот и три-пять дней стонать о том, что тебя опять настигло проклятие. Так можно убедить кого угодно. В женских книжках, журналах и среди уважаемых гинекологов бытует поверье, что менструальные боли — проблема исключительно психологическая. И я склонна с этим согласиться. Хотя в конце концов они настигли и меня. Ужасные боли, при которых думаешь лишь о горячей грелке и о том, чтобы доползти до кабинета школьной медсестры и упасть на кушетку. Но в отличие от прочей боли, с которой мне доводилось сталкиваться, этой я ждала с нетерпением, радовалась ей, наслаждалась ею, беззастенчиво хвастаясь направо и налево. «Я не пойду. У меня болит живот». «Я не могу. У меня болит живот». И самое главное — разумеется, с хихиканьем и розовеющими щеками: «Я не могу плавать. У меня болит живот». Никто не отваживался называть вещи своими именами. Менструация — ужас, что за слово. Болит живот — и все. Тем утром, когда у меня впервые начались месячные, я прибежала в мамину спальню и все ей рассказала. И моя мать, которая так ненавидела бюстгальтеры, вдруг расплакалась. Это был трогательный момент, который я до сих пор помню во всех деталях. И не только потому, что за всю жизнь мать плакала из-за меня всего дважды (в первый раз это случилось, когда в шесть лет меня поймали на воровстве и сочли законченной клептоманкой). Куда важнее было то, что для меня случившееся значило гораздо меньше, чем для нее. Ее малышка, ее старшая дочка, наконец стала женщиной — и она не смогла сдержать слез. Ну, а я сама думала, что, может, в научном смысле, в том, о котором говорится в учебниках, я и стала женщиной, и теперь, по крайней мере, могу прекратить притворяться и не кормить зря монетами автомат с прокладками. Но в другом, видимом смысле я по-прежнему оставалась бесполым существом, а значит, могла в любой момент превратиться в мальчишку. Мой первый лифчик был размера 28АА. Сомневаюсь, что в то время можно было найти что-нибудь меньше. Хотя сейчас, я слышала, продаются лифчики для пятилеток — вообще без чашек: кажется, они называются «спортивными». Я купила свой первый бюстгальтер в универмаге Робертсона в Беверли-Хиллз. Я шла туда одна, дрожа, в уверенности, что, посмотрев на меня, там лишь усмехнутся и велят приходить на следующий год. В магазине примерщица отвела меня в кабинку и, стоя рядом, ждала, пока я стащу с себя блузку и натяну предложенный лифчик. Маленькие чашки сиротливо торчали на плоской грудной клетке. «Наклонись», — сказала примерщица. (Я до сих пор не знаю, есть ли у примерщиц в отделах бюстгальтеров другие обязанности, кроме как велеть тебе наклониться.) Я наклонилась — в отчаянной надежде, что грудь чудом выскочит наружу откуда-то из глубины моего тела прямо в чашки лифчика. Но увы. — Не переживай, — сказала моя подруга Либби через несколько месяцев, за которые ситуация ничуть не изменилась. — Вот выйдешь замуж, и они вырастут. — В каком смысле? — не поняла я. — Ну, когда ты выйдешь замуж, твой муж будет их трогать, гладить, целовать, и они вырастут. Это был удар под дых. Объятия и поцелуи — это я понимала. Сам половой акт тоже не представлялся чем-то непреодолимым. Но мне ни разу не приходило в голову, что мужчина когда-нибудь дотронется до моей груди, что она вообще имеет отношение ко всему этому. Петтинг, о боже мой, да в моем убогом сексуальном словарике, описывающем процесс оплодотворения яйцеклетки, даже слова такого не было! У меня закружилась голова. И хоть минуту назад я еще была безнадежно наивна, я тут же осознала: откровение Либби про «трогать, гладить и целовать» — это правда. А то, что от этого вырастет грудь — нет. Я поняла, что никто и никогда не возьмет меня замуж. Потому что у меня нет груди. И никогда не будет. Моей лучшей школьной подругой была Диана Раскоб. Она жила в квартале от меня, в доме, полном чудес. Там, например, были английские маффины. Раскобы были первым семейством в Беверли-Хиллз, где на завтрак ели английские маффины. Еще у них на заднем дворе росло абрикосовое дерево, у них был корт для бадминтона и подписка на журнал Seventeen, и миллион игр — и «Парчиси», и «Охотники за сокровищами», и «Анаграммы». Три-четыре раза в неделю мы с Дианой укрывались днем в ее сокровищнице, читали, играли и разговаривали. На кухне у матери Дианы было полно вредной еды на любой вкус — больше я, кажется, нигде не встречала. У меня дома всегда в изобилии имелись яблоки, персики, молоко и домашнее шоколадное печенье — все вкусное и полезное, только боже упаси съесть что-нибудь перед обедом, ведь так можно испортить аппетит. В доме Дианы не держали ничего полезного, и к тому же можно было лопать что угодно, прямо перед обедом, никто тебе и слова не говорил. Чипсы со вкусом барбекю (они тоже впервые появились именно у Раскобов), огромные бутыли с имбирным ситро, свежий попкорн с топленым маслом, кофейное мороженое «Баскин Роббинс» с горячим ирисковым соусом, покрытые сахарной пудрой пончики из кондитерской Ван де Кампа. Мы с Дианой были лучшими подругами с семи лет. Мы были равно популярны в школе (точнее сказать, не особенно популярны) и пользовались одинаковым (не слишком впечатляющим) успехом у мальчиков. Даже внешне мы были похожи — темненькие, высокие, угловатые. На дворе сентябрь. Скоро в школу. Мне одиннадцать, я иду в седьмой класс. Мы с Дианой не виделись все лето. Я была в лагере, она с родителями, кажется, ездила в шотландский Банф. Мы, как обычно, встречаемся на улице, на полпути между моим и ее домом. Затем мы отправимся к Диане, будем объедаться вредной едой и болтать о том, что с нами случилось за лето. Я иду по Уолден-драйв — в джинсах, отцовской рубахе навыпуск и старых красных кедах, в которые безнадежно сползли носки. И вдруг мне навстречу бросается... я пораженно ахаю... молодая женщина. Диана. У нее вьющиеся волосы, и талия, и бедра, и грудь, на ней узкая прямая юбка, именно такая, которую, как я не раз слышала, мне не стоит надевать, потому что у меня нет бедер и ей не на чем будет держаться. У меня падает челюсть. И вдруг слезы потоком начинают литься из глаз. Я плачу навзрыд, захлебываясь, задыхаясь от рыданий. Моя лучшая подруга меня предала. Она ушла вперед, оставив меня, и достигла цели. Она обрела формы. Что мне было делать? Например, вот что. Я купила увеличитель груди Марка Эдена. Я четыре года спала исключительно на спине. Я каждый вечер обливала грудь холодной водой, потому что одна французская актриса в интервью журналу Life призналась, что именно таким способом поддерживает свой бюст в идеальной форме. В конце концов, я пошла по плохой дорожке. Я стала носить лифчики с жесткими чашками. Я до сих пор вспоминаю их. Вспоминаю о том, как в старших классах повсюду в них щеголяла. У меня было три таких лифчика, каждый своего размера. Всякий раз со сменой бюстгальтера у меня менялась и грудь. Неделю — миленькая и озорная, не слишком бросающаяся в глаза. Еще неделю — острая, среднего размера. Ну а потом — пышная и абсолютно сногсшибательная. Я постоянно таскала на себе этот прорезиненный довесок. Если я вдруг натыкалась на стену, мои груди тут же сдувались, и мне приходилось выворачивать их обратно. Думая об этом, я не понимаю, как всем вокруг хватало сил не расхохотаться? Мои родители никогда не упускали случая надо мной съязвить: так почему они ни разу не обратили внимания на то, как мой бюст то вздувается, то опадает? Подруги, которые периодически осматривали мою грудь, пытаясь обнаружить признаки роста, и подбадривали меня, — почему они не посоветовали мне хотя бы сохранять постоянство? А купальники! Когда я думаю о купальниках, я умираю от страха. В те времена достаточно было оставить купальник на пляже — и он тут же удостоился бы двусмысленного комплимента, даже в отсутствие хозяйки. У меня был купальник с огромным набивным бюстом. Его косточки впивались в тело, оставляя красные рубцы. Зато мой вид впечатлял: от ключиц и до самого выреза моя грудная клетка была совершенно плоской, и тут — откуда ни возьмись — являлись груди из набивного материала, гордо торчавшие параллельно земле. Первым мальчиком, который прикоснулся к ним, стал Бастер Клеппер. Я гуляла с ним в выпускном классе. В моем школьном альбоме есть его фотография. На ней он вполне симпатичен: эдакий еврейский мальчик в роговых очках. Правда, на снимке не видно его прыщей, заботливо замазанных ретушером. Как и его тупости. Хотя нет, это нечестно. Он не был совсем уж тупым. Скажем так, он просто не блистал интеллектом. Его мать, впрочем, отказывалась это признавать. Она игнорировала табели с безнадежно посредственными оценками и отказывалась думать о том, что ее сына ждет вспомогательный двухгодичный колледж. «Он проходил тесты, — ни с того ни с сего заявляла она мне. — И набрал сто сорок пять баллов. Это близко к гениальности». Если бы в то время уже были в ходу обороты насчет «неумения реализовать свой потенциал», она наверняка прожужжала бы мне ими все уши. И все-таки Бастер был милашка. Понимаю, похвала звучит сомнительно, но уж что есть, то есть. В старших классах я была редактором первой полосы школьной газеты, а Бастер редактировал последнюю полосу. Мы вместе работали в типографии. С этого все и началось. На первом свидании мы пошли смотреть «Любовь в апреле» с Пэтом Буном. Затем мы стали встречаться. У Бастера был зеленый «форд»-купе 1950 года. Его двигатель Бастер своими руками хромировал до ослепительного блеска, и в него можно было смотреться как в зеркало. Заднее сиденье было вечно затянуто чехлом — до сих пор не знаю, зачем. С зеркала заднего вида, как полагалось в то время, свисала пара мягких игральных костей. Их связала для Бастера его предыдущая подружка Соланж. В старшей школе Беверли-Хиллз она была знаменитостью, потому что ее правая бровь была совершенно бесцветной. Мы с Бастером катались по городу, вдвоем умещаясь на водительском месте. Я переключала передачи. Это было ужасно мило. Разумеется, мы обнимались. С бурным восторгом. Сначала прямо в машине, с видом на Лос-Анджелес, потом — на кровати, в пляжном коттедже его родителей. Восхитительные ласки, обманывающие ожидания — я их обожала, правда. Но только целоваться, ничего больше, пожалуйста, пожалуйста. Я ужасно боялась того, что случится, если я сделаю следующий шаг с этим почти дебилом, и еще больше боялась, что он обнаружит: под моим лифчиком практически ничего нет. (Разумеется, он это понимал; уж не настолько он был глуп.) В какой-то момент я все-таки решилась с ним порвать. Мы не встречались, кажется, пару недель. На исходе второй недели я отправилась навестить подругу, которая училась в интернате в Палос-Вердес-Эстейтс. Пока я ехала, диджей четырежды прокрутил в радиоэфире «Любовь в апреле». Я поняла, что это знак. Я развернулась и прямиком направилась в Гриффин-парк, где Бастер участвовал в турнире по гольфу (он был шестым номером в рейтинге гольфистов-подростков Южной Калифорнии). Я объявила о том, что возвращаюсь в его объятия, прямо на зеленой траве у восемнадцатой лунки. Все это было страшно трогательно. Тем вечером мы отправились в кинотеатр для автомобилистов, и я позволила ему запустить руки под мои фальшивые выпуклости и добраться до моих грудей. И, как мне показалось, его в них ничто не смутило. — Ты хочешь выйти замуж за моего сына? — спросила меня эта женщина. — Да, — ответила я. Мне было девятнадцать, и я была девственницей. Я встречалась с сыном этой женщины, крупной и странной женщины, которая была замужем за лютеранским священником из Нью-Гэмпшира и делала вид, что она не еврейка. У нее был сын от первого брака, полнейший тупица, державший палатку с сэндвичами в бизнес-школе Гарварда. И вот одним декабрьским днем, по большей части из вежливости, я сказала, что хочу за него замуж. — Что ж, хорошо, — сказала она. — Тогда, милая, запомни вот что. Всегда занимай позицию сверху, чтобы твои формы не казались такими мелкими. У меня очень большая грудь, ты сама это видишь, так что я всегда ложусь на спину, чтобы она казалась поменьше. А тебе придется почаще быть наверху. — Спасибо, — кивнула я. — У меня есть книга, которую тебе стоит прочесть. Возьми ее. Оставишь себе. Она отошла к книжным полкам и, покопавшись на них, протянула мне книгу. Это была книга о фригидности. — Спасибо, — сказала я. Эта история произошла на самом деле. Все, о чем я пишу в этой статье, правда, но мне хотелось бы особо подчеркнуть правдивость этого эпизода. Он произошел 30 декабря 1960 года. Потом я часто вспоминала этот случай. Поначалу я полагала, что во всем виноват сын этой женщины, мой бойфренд. Я вообразила себе, что он вдруг решился поговорить с мамочкой по душам и признался ей, что видит во мне единственный недостаток — маленькую грудь. И мамочка, думала я, решила взять дело в свои руки и помочь сынуле по мере сил. Теперь я полагаю, что неправильно истолковала происшедшее. Думаю, эта женщина действовала по собственной инициативе, найдя способ проявить жестокость к конкурентке под маской материнской заботы. На самом деле она пыталась сообщить мне: у тебя маленькая грудь, поэтому с тобой он никогда не будет так счастлив, как со мною. И еще: у тебя маленькая грудь, поэтому тебе не избежать сексуальных проблем. А может, и так: у тебя маленькая грудь, поэтому ты женщина в меньшей степени, чем я. Что ж, она оказалась первой в бесчисленной череде женщин, делавших разнообразные замечания по поводу размера моей груди, тем самым словно подчеркивая собственное конкурентное преимущество. «Я бы хотела носить такое платье, — заявила как-то моя приятельница Эмили. — Но у меня слишком большая грудь». И все в том же духе. Зачем женщины мне это говорят? Может, я притягиваю такие реплики, как другие женщины притягивают женатых, алкоголиков и гомосексуалов? Вот, к примеру, сценка, случившаяся этим летом. На вечеринке в Ист-Хэмптоне меня представили некой даме из Вашингтона — начинающей знаменитости, миловидной и искренней блондинке-южанке. Как оказалось, она читала кое-что из написанного мной, и мне это, разумеется, лестно. Мы оживленно болтаем минут пять, после чего к нам присоединяется один из гостей-мужчин. «Посмотрите на нас, — тут же заявляет моя собеседница, указывая на себя и на меня. — Мы вдвоем не сможем заполнить чашку бюстгальтера первого размера». Зачем она сказала это? Пусть даже это правда, но, господи, зачем? Может, эта тема терзает ее еще сильнее, чем меня? Она искренне считает, что с ее размерами что-то не так? Но теперь после этих слов я смотрю на ее грудь во все глаза, и она кажется мне совершенно нормальной. Неужели я бессознательно возбуждаю в женщинах стремление к конкуренции? В такой форме? Чем я это заслужила? Что касается мужчин. Некоторым из них это не нравилось, и они открыто давали мне это понять. Другие не возражали. Но меня саму никогда не устраивало такое положение вещей. Даже теперь, когда я получила без счета доказательств, что с моей фигурой все в порядке, стала взрослой и осознала, что чувства мои по большей части мало связаны с моими реальными формами, грудь все равно сводит меня с ума. Я ничего не могу с этим поделать. Я росла в жуткие 1950-е, с их строгими стереотипами по поводу половых ролей, с их убежденностью, что мужчина должен быть мужчиной и одеваться как мужчина, а женщина должна быть женщиной и одеваться как женщина, с их совершеннейшим неприятием андрогинности. И я не могу вытряхнуть все это из головы, не могу избавиться от чувства собственной неадекватности. Но те времена прошли. Все эти безумные примеры поклонения груди остались в прошлом. А эти женщины просто извращенки. Так? Конечно. Спасибо, я в курсе. И все равно — вот она я, увязшая душой в этих осколках прошлого, погрязшая в собственной авторской версии бюстопоклонства. Может, вы сочтете меня психом. Я-то надеялась поразить вас своим признанием, шокировать узнаваемостью картины, а вы вместо этого сидите и думаете, что я сумасшедшая. Что я могу вам на это ответить? Только одно: если бы у меня были груди, я стала бы совершенно другим человеком. Я искренне убеждена в этом. После психотерапии я, наконец, смогла признаваться незнакомым людям на вечеринках в том, что грудь всю жизнь оставалась для меня больной темой. После этого мне не раз говорили, что переживать из-за своих форм — полное безумие с моей стороны. Близкие друзья не раз признавались мне, что я успела страшно утомить их своими стенаниями. А подруги — те из них, кого природа наделила отличным большим бюстом, — вечно ноют, что их жизнь куда тяжелее моей. В школе шутники щелкали их бретельками от лифчиков. Они не могли спать на животе. Как только учитель географии упоминал о горах, весь класс тут же оборачивался на них. А «Эванджелина»! Как только кто-нибудь начинал вслух читать первые строки пролога к этой поэме Лонгфелло и доходил до упоминания о друидах с их бородами, «покрывавшими грудь», — бог мой, каких мучений им это стоило. В общем, им приходилось куда хуже, чем мне, говорят они. Для них это были ужасные времена, уверяют они. Я не представляю, насколько мне повезло, восклицают они. Я размышляла над их рассказами, пыталась поставить себя на их место, понять их точку зрения. И знаете что? Я думаю, они просто дуры.