Кому принадлежали голоса, не помнил. Какое из имен было его истинным – не знал.И потому выбрал себе новое – звонкое, беззаботное, в котором слышались отзвуки всех предыдущих: Васька. Когда-то у Васьки была мать. Может, именно ее тихий голос и звучал иногда в его голове, но точно знать не мог. У матери была твердая грудина, ребристая, как лошадиный бок, и пустые мешки грудей, пахнущие кислым творогом. Лицо ее, как и место своего рождения, представить себе затруднялся: появился ли Васька в киргизской юрте или калмыцкой, башкирской избе или татарской – понятия не имел. В разные жизненные времена он обнаруживал себя то в желтой пустыне, бегущим за легкими шарами перекати-поля; то в синих дельтовых болотах, по пояс в воде, собирающим коренья чакана-рогоза; то дремлющим на белом песке в тени красных сосен. Менялись окружавшие его люди, деревья, скалы и травы, неизменным оставалось одно: как бы далеко Васька ни забредал в своих скитаниях, стоило ему истощить силы и пасть духом, как ноги сами выводили его к реке – то к широкой и ленивой, как морская гладь, то к извилистой и быстроводной, то растекшейся по равнине на бесчисленное множество рукавов и озер. Реки эти были щедры – дарили ему рыб и улиток, раков и мелких водяных черепах. Звались реки Этель, Булга, Су, а то и просто – Большая вода. Позже он понял, что разные имена обозначали одну и ту же реку. По ней-то и ходил всю свою недолгую жизнь, нимало не заботясь о маршруте: заблудиться не умел, как не умел и уйти далеко от Волги. Дом-отшельник в лесах правобережья нашел случайно. Думал, вот оно, счастье бродяжье, сказка наяву: крепкий кров на снега и морозы, амбары еды полны, поленница – дров. Ни хозяев, ни охраны, ни милиции – окрест на многие версты. Живи-радуйся, Васька, зимуй зиму. Ан нет. Объявились хозяева, заперлись в теплой избе, припасы под бок себе сложили, куркули немецкие. После еще и Ваську словили – как пескарика глупого в сеть. Думал было утечь от них по-тихому в ночь, да ливень помешал. Потом – снег. А потом уже и убегать расхотелось. Опытный бродяга приглядывает себе становище для зимовья загодя, чтобы в первые морозные ночи не превратиться в кусок льда: кто подается на юга, в Туркестан, поближе к хлебному городу Ташкенту или щедрому Самарканду; кто пристраивается в детский дом или к хозяйству какому прибивается, к семье пожалостливей да позажиточней. Васька неволи терпеть не мог – ни распорядка дня в приюте, ни работ в приемном доме. Потому с приходом осени спускался обычно вниз по течению – через Астрахань, где Волга разливается по степи, распадается на тысячу рукавов, становясь постепенно морем, – к белым берегам Каспия. Зимы там были противные – мокрые да слякотные, зато артели рыболовецкие добрые да пьяные. Помогать рыбакам не помогал, но рядом ошивался. Тут выклянчит остатки ухи из ведра, там – требухи с разделки, а где – повеселит усталых работников первостатейной своей бранью и получит в благодарность такой харч, что до икоты налопаться можно да еще и останется. Тем и перебивался. Однако нынешней осенью Васька задержался на немецком хуторе и упустил время. Идти на юг по легшему уже снегу не хотелось: шагать – трудно, а застудиться насмерть – легко. Оставалось зимовать здесь. А чем не становище для кочевника? Простору много, едова тоже не в обрез. Печи в доме шуруют исправно, крыша не течет – лежи себе на лавке целыми днями да сны смотри, жди весны. Хозяин – седой старик с почерневшим лицом и корявыми руками – вполне смирен и с кулаками не лезет. Сперва-то он был зол – когда поймал нежданного гостя и, опутанного веревками и сетями, затащил в дом: Васька видел, как дрожали от гнева стариковы губы. Нутром, всей сжавшейся душонкой своей чуял Васька: быть ему битым. Но вместо того чтобы отколошматить пришлого, тот отчего-то развязал путы да еще и спать на лавку уложил. Видно, не любил драки – был слаб на характер. Внутри старика жил страх – Васька это уже позже увидел. Внутри каждого человека живет что-то одно, главное, что самую суть его составляет и всем остальным руководит. Вынь это главное – и кончится прежний человек, а останется одно пустое тело, будто мякоть сливовая без косточки.
Кто ненавистью живет, кто – тоской, кто – похотью любовной.Старик немец жил страхом. Страх этот по нескольку раз на день гнал его на берег. Выходил старик не на открытый утес, откуда хорошо просматривалась Волга, а прятался воровато за деревьями – оттуда наблюдал с напряжением за покрытой льдом рекой, вглядывался в смутные очертания левобережья, словно ожидая кого-то и одновременно боясь увидеть. Затем торопился домой и долго сидел на кухне – точил и без того острые края серпов и ножей о плоские камни, доводя лезвия до нестерпимого блеска. Внутри избы у входа стояли прислоненные к косяку вилы, коса и лопата. На подоконнике лежал топор. Старик боялся не за себя – за девчонку. Страх этот был так велик, что иногда казалось, в полумраке комнаты Васька различает его очертания: толстый канат, вроде корабельного, вырастал из впалого стариковского живота и исчезал в глубине тощего девчачьего тельца. Канат всегда был натянут струной – и неважно, на каком расстоянии друг от друга находились отец с дочерью. Если Васька случайно оказывался между ними, то старался поскорее нырнуть в сторону — боялся удариться о канат. Умей хозяева разговаривать, страх старика, возможно, ослабел бы и пообтрепался в беседах. Но оба были немы, и в постоянной тишине этого странного дома канат крепчал и напрягался все больше, того и гляди – зазвенит. А внутри девчонки жила жажда. Васька видывал всяких людей: жадных до еды, жадных до денег, жадных до крови. У хозяйской же дочки была тяга иного рода: она хотела нового. Не просто любознательность жила в ней, не просто интерес к устройству мира, а страстное желание слышать, видеть и ощущать – неслышанное, невиданное, непознанное. Жажда эта была знакома любому беспризорнику: именно она просыпалась в мальчишеских сердцах по весне, гнала от казенного харча приютов и детприемников на голодную волю. Но впервые наблюдал Васька жажду столь неутолимую: в синих девчоночьих глазах ему мерещилась чернота бездонного колодца, который с восторгом всасывал мир и никогда не мог быть заполнен. Что жило внутри самого Васьки – он не знал. Может, голод. Может, лень. А может, и ничего не жило – пусто было у Васьки внутри. Думать о самом себе не получалось – понимать про других было легче, да и полезнее. Про хозяев (имен их не знал, и потому называл про себя просто – Стариком и Девчонкой) он понял все быстро: эти ночью не придушат, измываться не станут, в метель нагишом забавы ради не выгонят. Еще и кормить будут, пожалуй. А не будут – так он и сам с руками: что нужно, возьмет. Решил твердо: никуда отсюда не ходить. Даже если гнать станут – клещом вцепиться в этот дом, в эти полные яблок амбары и набитые сушеной рыбой сараи, в эту лавку у теплого печного бока. Присосаться намертво – перекантоваться до весны.
***
Догадался ли Старик о Васькином намерении или просто имел вредный нрав, но только с первого же дня пошла у них борьба – бодание характеров. А это дело серьезное: тут уж кто кого сломал, тот и главней – на долгое время вперед, а то и на всю жизнь. С рыбаками каспийскими все было ясно: знай гни себе шею, виляй хвостом чаще, а скули громче – кто-нибудь да накормит. Рыбаков было много, Васька даже лиц не запоминал – незачем: сегодня одни пригреют, завтра другие. А если кто из них злобничать начинал или силу свою над ним показывать, так Васька и укусить мог, и выбранить – так славно, что надолго запомнится. Потому как главный был он: сам решал, когда прибежать к рыбацкой избушке на прикорм, а когда утечь подальше. Здесь же, на хуторе, следовало с самого начала поставить себя по-иному – решительно и бесповоротно – чтобы Старику не вздумалось им помыкать. Объяснить этого словами Васька не сумел бы, но чуял многоопытным своим сердцем: нельзя давать слабину. Конечно, и наглость крайнюю обнаруживать нельзя, чтобы не озлить хозяина сверх меры, – надо пройти по середочке, по тонкой границе между покорностью и нахальством. На этой-то границе они и столкнулись лбами – немытый киргизский мальчик с колтунами в волосах и Старик. В первое же утро, едва успел Васька проснуться и вспомнить, как был позорно пленен вчера сетью, Старик сунул ему в нос мокрую тряпку и ведро с водой, ткнул пальцем в исчерканные углем печные изразцы: оттирай! – Сам оттирай! – огрызнулся осторожно Васька. – Откуда мне было знать, что ты домой вернешься? Нечего потому что хозяйство оставлять – целее было бы! А Девчонка уже тут как тут: прискакала, запрыгала вокруг, забубнила что-то свое. Кинулась было сама отмывать – Старик замычал на нее сердито, отобрал тряпку, вновь тычет Ваське. Тогда Васька взял тряпку и швырнул в окно. Не хотел – руки сами сделали, он и спохватиться не успел. Та шлепнулась о стекло с коротким смачным звуком, распласталась кляксой – да так и замерла, как приклеенная. Снаружи бегут по стеклу частые дождевые капли, а изнутри – струи воды из тряпки: красота! Девчонка засмеялась и давай тряпку сдирать с окна и обратно о стекло шваркать: шлеп! шлеп! А Старик не засмеялся. Посмотрел на Ваську тяжелым взглядом и увел Девчонку с собой на кухню: завтракать. Ваську не позвал. Ели, кажется, толченое зерно, запаренное в кипятке. Васька маялся на лавке, чуя зерновой дух – едва слышный, кисловатый, – и ждал, пока хозяин выйдет из дома: уж тогда-то даст себе волю – весь дом перевернет, а еды нароет. Однако на улице лило – Старик и не думал отлучаться: сначала возился на кухне, гремя посудой, затем в своей комнате. Васька с тоской вдыхал разлитый по дому запах спелых яблок: пустой живот ныл и подрагивал под ребрами, как пойманная птица. Хозяйская Девчонка – сытая, с любопытными глазищами – вытащила откуда-то низенькую резную скамеечку, уселась на нее и таращилась на Ваську, как на диковинного зверя. – Глаза не пучь – выпадут! – буркнул Васька; но она не обиделась, а рассмеялась только, восторженно и глупо. Ведро так и стояло у лавки. Со свесившегося конца тряпки медленно капала на земляной пол вода: кап! кап! – отмеряла минуты. Наконец Старик накинул на плечи какое-то старье и, держа над головой пустой таз, выскочил в грохочущий ливень, побежал к нужнику. Васька тотчас метнулся на кухню, зашнырял по ней волчонком: где тут чем поживиться? А Девчонка уже рядом вьется, уже сыплет ему торопливо в руки что-то мелкое – полгорсти не то зерна, не то гороха: ешь скорее! Васька пихает подачку себе в рот, не глядя, перемалывает зубами, давится, кашляет. Не успевает проглотить, хлопает входная дверь: хозяин возвращается. Васька так и не понял, что сжевал, не то пшеницу, не то сушеную кукурузу. Почувствовал только, что от этой малости голод его не успокоился, а проснулся окончательно, заполнил все кишки, раздул внутренности. – Изверг злодейский! Сколопендра кулацкая! – заорал Васькин рот Старику, плюя слюной и остатками непрожеванного зерна. – Губитель и кровопивец! Сам жрать, а мне – лапу сосать?! Я тебе детей малолетних эксплуатировать не позволю! Я на тебя в партком пожалуюсь! А ну выдай мне харчу, как положено! Тот только посмотрел равнодушно – видать, и не поняв ничего, – и снова принялся за дела. Девчонка заверещала восхищенно, глядя на Васькины губы, задышала часто: еще говори! еще! Обиделся он тогда, завалился на лавку и отвернулся от всех – голод свой проснувшийся баюкать, а затем и самому спать, раз не кормят. Забыться, однако, не вышло: мешала капавшая из ведра вода. Так и протомился на лавке до вечера, крутясь под одеялом, слушая бесконечную возню Старика и чувствуя затылком ласковый девчоночий взгляд. На ужин варили гороховый суп. Поняв по запаху, что похлебка ожидается не пустая, а с вяленой рыбой, Васька рассвирепел: ноги его подняли тело с лежанки, руки цепанули кочергой из печного устья пару углей и, едва дождавшись, пока те остынут, исчеркали весь печной бок. Васька и опомниться не успел, а печь уже стоит в черных каракулях – вся, от пола и до потолка. Охнул Васька, повернулся к Старику: а у того лицо вытягивается – медленно, словно кто-то его за бороду вниз тянет. Насмотрелся Старик на исчерканные изразцы, схватил Ваську за шкирку и потащил вон. Тот и тявкнуть не успел, как уже захлопнулась перед носом дверь, а вокруг – одна промозглая, шуршащая дождевыми каплями темнота. – Отвори! – задубасил в дверь кулаками, затем пятками. – Застужусь! Помру на холоде! Долго колотился. Вымок весь, до последней телесной складки: навес крыльца защищал от падающих сверху капель, но порывы ветра выгибали дождевые струи и хлестали ими по беззащитному Васькиному телу. Дверь отворилась – самую малость, на пол-ладони. Васька метнулся в ту щель, вставил плечо, вбуровился в сухость и теплоту. Шмыгнул к своей лавке, вцепился в нее захолодевшими пальцами. Однако никто не собирался вышвыривать его вновь: свечная лампа была уже погашена, Старик и Девчонка готовились ко сну и скоро разошлись по своим комнатам. Когда в доме стало тихо, Васька разделся донага, побросал мокрую одежду на печь – сохнуть. Посидел, закутавшись в одеяло и слушая бесконечный шум ливня. Затем нащупал рядом с лавкой ведро, достал из него мокрую тряпку и стал возить ею по шершавым изразцам…***
С тех пор и поехало. Стоило уронить по пути стул или прислоненную к косяку лопату – подними. Стоило опрокинуть ведро – поставь на место, а разлитую воду вытри. Стоило затоптать ступени крыльца – отмой. Васька пыхтел, скрипел, бубнил ругательства – но поднимал, ставил, вытирал, отмывал. Как-то вечером даже себя отмыл – сел в таз с нагретой водой и под пристальным взглядом Старика соскреб с тела грязь (она отходила сначала густой чернотой, затем серыми катышками, после белыми, крошечными; под конец и вовсе закончилась).Ладно, невелика работа. Пусть Старик считает, что поборол приблудыша. А Васька – он свое в другом возьмет.Когда ливни сменились снегами, Старик распахнул настежь двери своей комнаты и принялся таскать оттуда еду – корзинами, ящиками и мешками – обратно в амбары, сараи и в подпол. Вот где он запасы прятал, куркуль бородатый! Вот откуда яблоками на весь дом пахло – так, что у Васьки и во сне от сладости скулы сводило! Девчонка кинулась помогать. И Васька кинулся. Тащит кульки с плодовыми семечками, а горсточку незаметно в карман отсыплет. Несет ящик с яблоками, а одно по пути незаметно за пазуху сунет, после под лавку перепрячет. Насобирал прилично: будет теперь чем утешиться, если Старик его вновь голодом морить начнет. Да вот только где добычу схоронить? В лесу место непременно нашлось бы, да боялся надолго отлучаться, чтобы подозрений не вызвать. Пришлось шукать по двору. Васька – прятальщик опытный, быстро сыскал и укромную щель меж валунов в фундаменте (для завернутой в ветошь сушеной воблы), и незаметную глазу приступку под крышей сарая (для яблок), и дупло в старой яблоне (для горсти орехов в газетном кульке), и отошедшую доску в обшивке ледника… Все рассовал, все распихал по дыркам и расселинам, придавил сверху камнями, прикрыл ветками. Но сердце было неспокойно: ненадежные это были тайники – доступные для влаги, мороза, крыс и белок. Делать, однако, было нечего – прятать заначки в доме Васька не решился. Да еще и Девчонка прилипчивая за Васькой неотлучно бегала: только он за угол нырнет – и она следом; только он в сарай шмыгнет – и она в сарай. Привязалась – не отцепишься. Пришлось прятать при ней. Васька ей на всякий случай кулаком погрозил: выдашь меня – врежу! А она смеется радостно, заливисто и сама ему навстречу кулачок свой крошечный протягивает. Одно слово – дурында. Весь тот день смотрел Старик на Ваську пристальным взглядом: яблоки перебирает, прокладывает свежей соломой, – смотрит; рыбу развешивает, обертывает каждую тушку в тряпицу – смотрит. А Васька отвечал ему взглядом хмурым и независимым. Так и проработали весь день до вечера. Рядом с такими богатыми запасами Васька мог бы и дольше работать; жаль, к вечеру все яблоки были разложены в прохладе подпола; зерно, горох и кукуруза перетрушены, перебраны и засыпаны обратно в жестяные банки; связки рыбин вывешены над печью; пучки трав – в сарае и на чердаке. Ужинали овсяной тюрей, приправленной травами и щепоткой соли. Для большей сытности Старик выложил на стол орехи – каждому по горсточке. А Девчонка – бестолочь! – как увидела те орехи, сразу заулыбалась Ваське, захихикала, потом вскочила из-за стола и на улицу метнулась. Старик забеспокоился, замычал ей вслед удивленно: куда? А Васька уже понял все, уже похолодел животом, хотел было утечь незаметно, пока предательница не вернулась. Да куда утечешь из дома – не на улицу же в самый снегопад? Вернулась Девчонка – со снегом в волосах и Васькиной заначкой в руке. Положила на стол намокший газетный фунтик, оттуда высыпались мелкие ореховые кругляши – уже волглые, перепачканные яблоневой трухой. Улыбнулась Ваське вопросительно: правильно ли все сделала? И снова лицо у Старика вытянулось, как вчера, — впали щеки, борода вперед выдвинулась. – Ну что – побьешь меня теперь?! – заверещал Васькин рот, не дожидаясь, пока Старик опомнится. А сам Васька вскочил со стула и опрокинул его, да еще и ногой подпихнул – для большего грохота. – Давай, колоти слабого-беззащитного! Лупи сироту беспризорную, душу бесприютную! Старик – брови на лбу от злости сдвинулись, глаза потемнели – двинулся к нему. И вновь почуял Васька: хочется Старику ударить его – наотмашь, от души – не один и не два раза, а больше. И готов был к этому Васька, потому как понимал: будет это по справедливости. Не сумел укрыть хабар – отвечай, расплачивайся за неумение. – Да только я не дамся! – трещал Васькин рот. – Сам ты виноват! Нечего было голодом меня изводить – я бы и не таскал у тебя ничего! Развел тут капитализм, иуда германская! Думаешь, раз от людей отделился — все позволено?! Девчонка, мыча от расстройства, вновь кинулась на улицу. Васька только крякнул с досады – выдаст она его сейчас, с потрохами и копытами выдаст! – но не бежать же за ней: надо спасаться от Старика. Прыгнул в один угол, во второй, метнулся к печи. Старик за ним. – У! – закричала запыхавшаяся Девчонка, вбегая в комнату. – У-у! Швырнула на стол все Васькины кульки-сверточки с утаенной едой – грязные, мокрые, заляпанные землей и соломой – а сама к Ваське: обхватила его руками, защищая, заныла просительно, обернувшись к Старику. Тут-то он и цапнул Ваську за шиворот. Зажмурился Васька, сжался, но удара не было. Крепкая рука протащила его за шкирку, проволокла по кухне и вновь усадила за стол. Приоткрыл Васька глаза, а Старик все принесенные Девчонкой заначки потрошит, выкладывает на столешницу и сгребает в кучу – придвигает к Ваське: ешь! Замер Васька недоуменно, глазами хлопает. А Старик зачерпнул в ладонь украденного гороха вперемешку с яблочными семенами и опилками – и в рот ему тычет, рычит повелительно: ешь, кому сказано! И Васька стал есть. Жевал торопливо и удивленно, еще не веря до конца, что побои отменяются: зерна овсяные, зерна пшеничные, зерна кукурузные, муку морковную, муку свекольную, сушеную свекольную ботву и яблоки сушеные, рыбу сушеную и сушеные же ягоды – все разом, с налипшей соломой, клочками газет и мелкими веточками. Во рту хрустело – песок? земля? – словно стекло зубами молол. Но Васька жевал упрямо и глотал, глотал, с усилием продвигая комки еды по пищеводу. Еда была сухая, драла горло, но воды просить не стал – из гордости.
Ну что, Старик, выкусил? Сломать меня думал – на такой-то малости? Это, что ли, твое наказание? Да мне бы такое наказание – каждый день, и желательно дважды…Съел все, что украл, – за один присест. Встал из-за стола гордый, с победительным взглядом. Ушел к себе на лавку, пока Старик с Девчонкой ужин заканчивали. Живот схватило позже, когда в доме погас свет и хозяева разошлись по спальням. Поначалу захотелось пить, словно в кишках у Васьки поселилась пустыня, которой требовалось воды – не кружка и не две, а целый колодец или целая Волга. Стараясь не шуметь, Васька сполз с лавки и пробрался на кухню. Нашел ощупью ведро, сунул в него голову – да так и нахлебался холодной воды, стоя на четвереньках. То ли треть ведра выдул, а то ли всю половину. Полегчало. Когда пробирался обратно на свою лежанку, та вода бултыхалась у Васьки в пузе, как в бочке, – наверное, во всей избе слышно было. Не успел, однако, заснуть, как что-то острое вспороло изнутри: боль прошила тело от паха и до грудины. В первое мгновение Васька даже не испугался, а удивился: как могла такая большая боль поместиться в его маленьком организме? А боль быстро нарастала, раскачиваясь подобно маятнику: вверх по животу – вниз к кишкам, вверх – вниз… Освоившись в немудреных мальчишеских внутренностях, изменила направление: стала колыхаться по брюху из стороны в сторону, заставляя Ваську хвататься руками за бока и крутиться на лавке то вправо, то влево. Под конец распоясалась вовсе и забилась под ребрами безо всякого порядка и направления, разрезая бедную Васькину утробу на тысячу мелких частей. Кажется, он стонал – сначала сквозь зубы, затем в набитую травой подушку. Кажется, терся щеками об одеяло, чтобы содрать с лица противную испарину. Кажется, сжимал пальцами разбухшее твердокаменное пузо, стараясь нащупать свою боль, но та не давалась – ускользала куда-то в глубину его тела, терлась о позвоночник, цеплялась за задние ребра, дергала за лопатки. Кажется, Васька умирал. Скрючившись, он упал с лавки на пол и полежал там немного, не умея пошевелиться. Кое-как перевернулся на живот и пополз, упираясь о холодный пол не то плечами, не то локтями. Полз наугад, по чутью, плохо уже понимая, куда направляется. Знал: подыхать нужно подальше от людей, одному. Перебирался через какие-то приступки, наталкивался на стулья и обползал их, шкрябал щеками по земляному полу. Наконец уперся лбом в холодное дерево входной двери. Разворошил лицом кинутую на порог старую овчину, ткнулся носом в щель, откуда несло студеным воздухом воли. Не пролезть было Ваське в эту щель. И дверь не открыть – слишком ослаб, пока полз. Так и лежал, дыша запахом снега и ощущая внутри себя ополоумевшую боль, пока крепкие руки не схватили его за шкирку и не потащили через кухню – как несколько часов назад, за ужином. Сопротивляться сил не было. Руки делали с немощным Васькиным телом, что хотели: вертели его, как куклу, переворачивая лицом вниз; давили под дых – резко и глубоко, будто желая разорвать пополам; вставляли в рот твердые пальцы и просовывали до самой глотки. Васька хотел было сжать челюсти покрепче и укусить эти пальцы, но не успел: поселившаяся в животе боль дернулась, плеснулась кисло в горле и хлынула из Васьки наружу…
***
Следующим утром есть не хотелось вовсе, и он провалялся полдня на лавке, с головой накрывшись одеялом и уткнувшись носом в теплые печные изразцы. Напротив лавки, на резной скамеечке, сидела в ожидании Девчонка и пялилась (не видел этого, но чувствовал даже сквозь толщину стеганого одеяла). Тут же, в гостиной, сидел с каким-то занятием и хозяин, пыхтел сосредоточенно. Когда к полудню Васька высунул нос из своего укрытия, тот кивнул ему: поди-ка сюда! Нехотя Васька вылез на свет. Старик поднял с колен что-то светлое, объемистое, с чем возился вот уже полдня. Накинул на костлявые Васькины плечи – полушубок. Женский – отороченный красной тесьмой по воротнику, сильно великий в плечах и такой широкий, что Васька мог бы завернуться в него трижды; но с подрубленными по длине рукавами и подолом, схваченный в талии кушаком из пеньки, с аккуратно заштопанными на спине прорехами. Настоящий. Никогда у Васьки не было полушубка. Он осмотрел внимательно рукава (кожа была ноздреватая, засаленная на складках), огладил слегка залысевший мех на отворотах, пощупал пеньковый кушак, завязал потуже. Затем отошел от Старика и с угрозой произнес: – Не отдам. Усмехнулся Старик и достал откуда-то башмаки – большие, высокие, на меху. Васька надел и башмаки. Сел на свою лавку, пряча руки в запах тулупа, и повторил все так же угрюмо: – И башмаки не отдам. Старик встал со стула, накинул свой тулуп и вышел вон. Васька, поразмыслив, – следом. А за ними и Девчонка побежала как привязанная. Впервые Васька стоял по щиколотку в снегу – и не мерз. Он пнул тот снег ногой: ну что, выкусил? Теперь меня не возьмешь! Не заморозишь, как в прежние зимы! Накидал снегу на плечи себе, на руки – и плечи не мерзли, и руки. Грел полушубок. То-то же! Расхохотался Васька и прыгнул – спиной в снег. В таком-то снаряжении – не застудишься! И Девчонка рассмеялась, рядом с ним в снег плюхнулась. Весело! А Старик не смеялся. Он протягивал Ваське лопату – деревянную, с широким квадратным скребком: расчисти-ка сугробы во дворе! И ладонью указывал, как дорожки в снегу проложить: от крыльца – до нужника, до амбара и сараев. – Сам работай! – окрысился тотчас Васька. – Что, купить меня задумал, да? За полушубочек ветхий батрака себе дармового заполучить? Не выйдет! Кончилось у нас в стране время рабов! Или не слыхал? Старик только глянул строго, воткнул лопату в сугроб и ушел в дом. – И ладно! – заорал ему Васька. – Я теперь в такой амуниции – хоть куда уйти могу! Хоть в соседнюю деревню, а хоть и до самого Каспия! Плюнул в закрытую домовую дверь – издалека плюнул, а попал в самую середочку – и пошел прочь, к лесу. Снегу было – где по щиколотку, а где и по колено. Васька хрустел по сугробам, то и дело дергая деревья за нижние ветки и осыпая ворохи рассыпчатого снега. Ярко-синее небо глядело на него сквозь укрытые белым ветви. Мелькали по стволам желтые и малиновые пятна – синицы и клесты. Может, и впрямь – дернуть с хутора подальше, пока не отнял хозяин полушубок с башмаками? Когда за дубами и кленами уже не стало видно ни хутора, ни поляны, а небо из голубого и высокого сделалось серым и низким, Васька заметил, что Девчонка тащится позади. – А ну пошла! – прикрикнул на нее. – Домой вали, прилипала! Но та только улыбалась в ответ дурацкой своей улыбкой, лепетала свое неизменное: у-у! Васька, отгоняя, швырнул в нее снегом. Она – в него. Кинул в нее палкой. Она – в него. И смеется, заливается – весело ей играть. Визжит радостно: еще хочу! Ладно, подумал Васька. Если заплутает балбеска – не его вина. Старик сам виноват, что девку свою, дурную да немую, без пригляда оставил. И пошел вперед, не оглядываясь. Шел и слушал, как хрустит сзади снег под легкими девчачьими шагами. Ноги несли Ваську сами – меж дубов и берез, по оврагам и прогалинам, вдоль невидимой с высоты Волги – вниз по течению. Руки сами подобрали длинную палку-посох, чтобы сподручнее было пробираться по сугробам. Обернулся пару раз украдкой: Девчонка плелась следом, даже прут какой-то себе нашла и старательно тыкала им в землю при ходьбе, повторяя Васькины движения. Сыпанул снег – сперва легкий и редкий, потом все обильнее и тяжелее. – Пошла на хутор, овца белобрысая! – не выдержал Васька. – Обратно чапай, к отцу! Подбежал к Девчонке, схватил за плечи, развернул обратно. – Жги домой, пока следы видны! – затыкал палкой в отпечатки на снегу – маленькие девчачьи и большие, от новых Васькиных башмаков. – Поняла? Девчонка, хлюпая покрасневшим носом (уже и продрогнуть успела, мерзлятина!), потыкала и своим прутиком – в те же места на снегу, куда указывала только что Васькина палка. И смотрит с надеждой: правильно ли все сделала? – Ох, грехи мои тяжкие! – рассвирепел Васька. – Что ж ты за балда такая: ни слова во рту, ни мысли в мозгу! А снег уже валил вовсю, ложился на деревья. Носимый ветром, перелетал с ветки на ветку, волокся по стволам, равномерно облепляя их белым. Даже воздух от этого снега сделался густой и белый: в нем еще можно было разглядеть ближние стволы и кусты, а чуть подальше – уже нет. Можно было убежать от Девчонки: Васькины ноги были быстрей и выносливей. Можно – спрятаться: нырнуть незаметно за пень или присыпанную снегом колоду, затем отползти подальше, укрываясь за стволами. Можно было ударить ее пару раз – не для боли, а легонько, для острастки, чтобы испугалась и сама от него убежала. – Э! – со злости замахнулся на Девчонку палкой. – Чтоб тебя разорвало, немота! Закинул ту палку подальше – она со свистом промелькнула над заснеженными кустами, упала в кучу бурелома – и пошел обратно к хутору. Сзади треснуло что-то коротко – Девчонка закинула свой прут в тот же бурелом, – и заскрипели торопливо легкие девчачьи шаги. Домой возвращались долго: идти через метель оказалось труднее. Васька пару раз чуть не уткнулся лицом в выросшие из ниоткуда ветки и пожалел, что выкинул посох. Бояться не боялся: ногам своим верил – они еще и не из таких передряг выводили. Иногда оглядывался на Девчонку: не отстала ли? Та прилежно ковыляла следом, прижав скрюченные лапки к груди. Скоро почувствовал, как легонько оттянулся кушак на спине – Девчонка уцепилась за Васькин полушубок: шагать на прицепе было легче. Когда вьюга разыгралась так, что Ваське пришлось взять Девчонку за руку (иначе отцепилась бы, отстала, укатилась, влекомая метелью, – ищи ее потом по сугробам!), из кипящей снежной мешанины вылепилась темная фигура: Старик. Ухватил обоих за шиворот и поволок за собой – только успевай ногами перебирать. Старик шел быстро, словно передвигался не по завьюженному лесу, а по ровному полю в ясный день. Васька глотал летящий в рот снег и гадал, отнимут ли у него полушубок. Мелькнули в снеговой завесе стены амбара и сарая, хлопнула дверь – и Васька повалился на земляной пол, к дышащей жаром печи. Рядом рухнула и Девчонка. Старик вытряс ее из кургузой шубки и заледеневших валенок, размотал шаль в комьях налипшего снега, прижал к себе и долго стоял так, обхватив руками и уткнувшись в девчачью макушку. – Теперь ты меня не тронь, – сказал ему Васька важно, становясь на ноги и отряхивая ледяную крошку с воротника. – Я девку твою полоумную из метели вытащил. Не то жрал бы ее сейчас серый волк под кустом и костями похрустывал. Тот поднял лицо от Девчонки, глянул устало – и в первый раз показалось Ваське, что Старик понял его, до самого последнего слова.Вот она, зацепочка, понял Васька. Крючочек, за который Старика можно вертеть вокруг себя, как дерьмо на палке, – улыбчивая полудурочка, с ногами тонкими, как камышовые стебли, и волосами легкими и белыми, как ковыльный пух.Весь следующий день провалялся на лавке. Уже изнемог лежать, уже хотели беспокойные руки и ноги движения – но не вставал, упрямо крутился на одеялах и подушках, то и дело нащупывая уложенный под голову полушубок (Старик хотел было убрать его ко входу, где на нестроганых штырьках висела верхняя одежда, да Васька не дал; охотнее всего он и спал бы в том полушубке, чтоб уж наверняка сохранить при себе, но в избе было слишком натоплено). Девчонка вилась рядом, и Васька время от времени веселил ее: то рожу пострашнее скорчит, то свиньей захрюкает, а то высунет длинный язык и начнет лизать себе грудь (для этого требовался язык исключительной длины, и еще ни разу Васька не встречал пацана, который смог бы повторить фокус). Девчонка громко дышала от восторга и повизгивала. Старик на детей не смотрел, шуровал по хозяйству; но каждый раз, когда Девчонка разражалась хохотом, глаза его теплели, а в седой бороде мелькало подобие улыбки. – То-то! – произнес Васька нравоучительно, уже на закате. – Понял теперь? У меня забота поглавней снега во дворе нашлась – дитя твое веселить. А уж со снегом ты как-нибудь сам разберись, мне недосуг. И харчу мне прибавь. Веселье – оно дорогого стоит. Старик молчал, отводя глаза. Перебодал его Васька.
***
А вечером, когда зажглась в доме скудная свечная лампа и длинные тени заплясали по бревенчатым стенам, Старик снял с комода увесистый ящик и поставил на стол. Достал откуда-то штуковину, похожую на большой изогнутый колокольчик, вставил основанием в ящик. Девчонка, уже понимая, что будет, кинулась к столу, положила на край костлявые пальчики, а на пальчики – подбородок. Впилась глазами, приготовилась. Старик все возился, все кряхтел, то откидывая крышку и копаясь внутри, то перебирая на столе какие-то мелкие детали, тщательно дуя на каждую и вставляя в ящик. Занятно стало Ваське, но держал характер, с постели не поднимался. Наконец Старик вынул из комода ветхий конверт и осторожно, двумя пальцами, выудил из него черный блин. Положил на ящик, раскрутил какую-то ручку и опустил на блин торчащий из ящичного бока шишковатый носик с иглой на конце. Игла подпрыгнула, из трубы раздался треск, затем – вздох. А после – низкий мужской голос полился свободно и щедро, как волжская вода в паводок. Откуда исходил этот голос? С гладкой поверхности мелькавшего в полутьме блина? Из широкой трубной пасти? С пляшущего по блину кончика иглы? Тут-то Васька и пропал. Ему бы испугаться, отпрыгнуть подальше от невиданного приспособления или запустить башмаком, чтобы прервать морок, – но не мог: сидел как завороженный, пялясь на подрагивающий раструб колокольчика.Чудо рождения голоса из ниоткуда – из дрожания позеленевшей от времени жестянки-трубы, края которой уже поистерлись от старости, из касания стальной иглы к черному кругляшу, который легко разбить ударом пятки, – это чудо прихлопнуло Ваську, попало в самое темечко.Сполз с лавки, медленно подобрался к аппарату. Голос раскатывался по столу, бежал волнами по комнате, по полу, по Васькиному вспотевшему внезапно телу и через него, наполняя живот, и конечности, и голову чем-то важным и сильным. Слова были незнакомые – это было странно и маятно. Васька понимал по чуть-чуть все волжские языки и легко выхватывал в любой речи хоть крупицу смысла. Теперь же смысла не было – был только голос, и интонация, и слитые в неразделимый поток звуки. Васька стоял перед этим потоком, как перед незнакомой рекой, желая и не умея в нее войти. Когда игла, пробежав через весь блин, приблизилась к его сердцевине и замерла там, тихо потрескивая и набирая на кончик хлопья пыли, Девчонка захихикала и кинула на блин какую-то щепку – та отскочила тотчас, сметенная с поверхности потоком воздуха. Васька треснул ее по лапке: не балуй! Слушали в тот вечер и другие голоса: и мужские, и женские, и сплетенные вместе. Слушали стихи, слушали песни – бодрые-озорные, томные-протяжные, всякие. А потом Старик вынул из ящика трубу и убрал его обратно на комод. Разошлись по кроватям – спать. Васька лег на лавку, обнял руками слабо пахнущий овчиной полушубок и слушал незнакомые слова и голоса – они звучали в голове отчетливо, словно диковинный ящик продолжал крутить черные блины. Хотелось подпевать этим голосам. Хотелось бежать, лететь, плыть – куда-нибудь: за ними или одному. Хотелось схватить этот ящик и выскочить из избы, унести его подальше, где никто не мог бы отнять, – но без умелых рук Старика чудо вряд ли стало бы работать. Назавтра Васька с самого утра терся у комода, несколько раз украдкой потрогал заветный ящик: холодный. Старик возился на кухне, иногда бросая на Ваську короткие взгляды. После завтрака тот натянул полушубок, нахлобучил на голову войлочный колпак. – Ладно, – сказал Старику сурово. – Расчищу твой снег. А ты вечером заведешь мне свою шарманку. И чтобы – без баловства, без хитростей твоих капиталистических! Все блины прокрутишь, до единого. Смотри у меня! И пошел работать.
***
Зима выдалась снежная, и Васька шуровал во дворе лопатой чуть не каждое утро. После – колол дрова, топил печь, обивал лед с колодезного сруба. В солнечные дни счищал снег с крыш или собирал в лесу хворост на растопку; сначала таскал охапками, за спиной, а когда починили со Стариком сани-волокуши, начал возить на санях. Перечинили и всю обувь на хуторе: Девчонкины чуни всех мастей, пару кожаных лапоточков, разноразмерные башмаки, сапоги (кожаные и меховые, шерстью внутрь и шерстью наружу), несколько ветхих валенок. Пошили Девчонке новую шубу вместо прохудившейся. Навязали матов из соломы – вместо истершихся. Вновь проверили все съестные запасы: перетрясли и подсушили крупу, переложили яблоки, пересмотрели картофелины и капустные кочаны, луковицы и репу, пересыпали влажным песком морковь. Расставили по огороду щитки и доски – для сбора снега. Натолкли семян подсолнечника с корневищами вороньего глаза, разбросали по краям луковых и чесночных грядок – для защиты от мышей и крыс. Просмотрели все яблони: не мерзнут ли стволы? не прохудилась ли обмотка из мешковины? Где прохудилась – обернули сверху принесенной из леса березовой корой; укутали яблони снегом. Работа была всегда. Только напилишь на Волге свежего льда для ледника – грянет снегопад: беги в сад, отряхивай ветви (да не спешно, а обстоятельно и любовно: каждую веточку деревянной рогатиной потереби, поздоровайся, а заодно и налипший снег сбрось, чтобы не сломалась). Только прочистишь дымоход и выметешь золу для удобрения огорода – ударит мороз: беги на берег, вынимай переметы, чтобы льдом не порвало и улов не унесло. Только встанешь-поешь, Девчонке рожу состроишь – а уже и вечер, уже и время диковинного ящика пришло. Так и жили: утро – вечер, туда – сюда, выдох – вдох. Стихи и песни с тех черных блинов Васька выучил наизусть. Пластинок на хуторе было немного – не больше, чем пальцев на обеих руках, – и каждый вечер доставали все. Старик почему-то всегда ставил их в одной и той же последовательности, ни разу не нарушив заведенного порядка, – сначала стихи, затем бодрящие песни, затем тоскливые, – и в этой определенности Васька постепенно научался находить удовольствие. Вслушиваясь день за днем в одни и те же куплеты, не умея понять их или разделить на фразы и слова, он тем не менее стал замечать, что запоминает их целиком: заглатывает, как змея или жадная птица слишком крупную добычу. Завораживающая словесная абракадабра рождалась из ниоткуда – из воздуха, из прыганья иголки по пыльному блину – и была ничем; она ничего не стоила и не несла в себе никакой пользы: ею нельзя было ругнуться и отпугнуть других, задобрить или позабавить. Она была иное. В бессмысленных преходящих звуках жила какая-то иная, незнакомая Ваське жизнь, дышали какие-то иные силы и законы. Куцый Васькин умишко напрягался, пытаясь развить мысль и осознать до конца свою внезапную страсть к диковинному ящику, но неизменно терпел поражение. Попытки эти были мучительны, Васька хотел бы оставить их, но не умел и часто вертелся на лавке до полуночи, злясь на себя, на шарманку, а заодно и на Старика.Впрочем, при нем держал себя сурово: страсть свою старался не обнаруживать, не пресмыкался и работой обильной не убивался. Девчонка – вот была его главная работа.За Девчонку прощалось многое: спетая ей частушка или рассказанная история часто заменяли Ваське трудовые повинности, а совместная игра всегда была надежной защитой от очередного поручения. Работать языком было приятней, чем лопатой или топором, и потому к середине зимы Васька даже проникся симпатией к бедной полудурочке. К тому же, чуял Васька, была она не просто монеткой, за которую можно купить у Старика полдня беззаботной жизни и сытный обед. Девчонка была чем-то большим – ключом к стариковскому сердцу или даже каким-то куском его. И потому каждый раз, чувствуя свою над ней маленькую власть, Васька млел от удовольствия – словно это не она хохотала сейчас над его проказой или повторяла послушно смешную ужимку, а сам Старик. За первые дни Васька показал ей все свои трюки и фокусы (а знал он их побольше многих): как завязывать пальцы узлами, как выпячивать наружу лопатки, как ходить на руках, как ползать на спине, как выворачивать веки и до предела выкатывать белки вперед, так что кажутся они двумя вставленными в глазницы бильярдными шарами. Как удерживать нож на кончике носа, как петь горлом, не размыкая губ, как балансировать на одной пятке, как чесать затылок пальцами ног, как пить из блюдца ноздрями и пускать самые длинные слюни. Все показал, что знал, – ничего не утаил. Девчонка сначала глядела восхищенно, а затем принялась повторять. И ведь получалось! Сама тощая, мелкая, кости чуть кожу не рвут, глаза от усердия выпучены – а все делала: и языком щелкала, и на голове стояла, и на пятке крутилась, и плевала через всю комнату, и ножом по столу мотив выстукивала. Занятно было наблюдать, как быстро учится Девчонка, как скоро приклеиваются к ней его собственные ухватки и ужимки. Была в этом какая-то радостная тайна, незнакомое и острое удовольствие. Пацаны, которых он встречал в прежней жизни, тоже, бывало, перехватывали у него фокус или перенимали проделку, но после непременно свое изображали – доказывали, что и сами не лыком шиты. Девчонка же, наоборот, хотела повторять за ним бесконечно – не задумываясь о смысле, с постоянным восторгом и рвением. Она была глина в его пальцах, покорная, всегда готовая и жаждущая измениться. Скоро Васька предложил новую забаву – игры. Можно было сыграть и в веревочку, и в два ножа, и в «лупи-беги», и в плевочки. С этим поначалу не заладилось: объяснений Девчонка не понимала; стоило начать игру – и она послушно повторяла за Васькой движения, нимало не заботясь о правилах, не стремясь к победе и не понимая его недовольства. Выход нашли: придумали собственные игры – такие, где не было соревнования или сложного порядка действий, а одна только простая и чистая радость: падали с крыши ледника в огромный сугроб на заднем дворе, возили друг друга на волокушах, бегали по опушке, вздымая фонтаны снега, сбивали сосульки с веток и визжали наперебой, вызывая из леса эхо. И здесь Васька чувствовал свою власть: прикажет – и прыгает Девчонка в сугроб хоть с утра до полудня как заведенная; еще прикажет – и носится хохоча кругами вокруг дома; еще прикажет – и на дерево влезет, и брошенную палку принесет. Слов не понимала, но быстро схватывала интонацию и выражение лица; очень хотела увидеть на его лице улыбку – за добрые слова, за ласковый кивок готова была трудиться бесконечно. Сладко было Ваське вертеть Стариковой дочкой, но много воли себе не давал: чуял – не понравится это хозяину. Иногда, однако, не мог себя сдержать: когда уходили вместе в лес за хворостом, плюхался в волокуши и заставлял Девчонку тащить их, ржа конем; а когда оставались в избе одни – бегать на карачках, высунув язык и скуля по-щенячьи. Ржать, скулить, верещать, подвывать, ухать и постанывать, подражая зверям и птицам, – это у Девчонки получалось лучше Васькиного. Мгновенно переняла она у него и разные виды свиста (с губами дудочкой, с губами скобкой, через выпавший зуб, через сжатые челюсти, в два и три пальца), и потрескивания языком, и пощелкивания, и гудение глоткой. А затем начала перенимать слова. Хозяин заметил это раньше самого Васьки. В Стариковых глазах, глядевших на Девчонку, стал Васька замечать иногда что-то новое, тоскливое – от раненой собаки. И только потом понял, что появляется это новое во время их с Девчонкой разговоров (вернее, разговаривал-то Васька, а она сидела рядом, по обыкновению глядя ему в рот и подгукивая).
Посмотрел Васька на нее внимательнее: а ведь и правда – губы беспрестанно шевелятся, на тоненьком горлышке жилы от напряжения проступили. Неужели хочет говорить? Вот тебе и так! Значит, не немая Девчонка? Значит, не полудурочка вовсе?Учить речи – забава почище «двух ножей» или «плевочков». Васька подошел к делу со всей серьезностью: разговаривать с Девчонкой стал медленней, широко разводя губы и четко произнося слова, по нескольку раз повторяя сказанное, а иногда и помогая себе жестами — для верности; порой просто сидел на лавке и тыкал пальцами в предметы вокруг, многократно называя их. – Морда! – произносил внятно, ладонью обводя свое лицо, а затем и Девчонкино. – Рыло по-иному. Или физия. – Грабли! – поднимал вверх руки с растопыренными пальцами. – И у тебя – грабли. – Лапы! – качал ногами. – Курдюк! – шлепал себя по тощим ягодицам. – Пузо! Хлебало! Зырки! Васька запретил себе мешать в русскую речь киргизские и прочие слова, чтобы не запутать ученицу; если вдруг подмешивал по недосмотру – тотчас поправлялся, вычищал речь. Запретил торопиться при рассказе историй или стишков. Запретил слишком резво скакать мыслью по темам и предметам: если уж начинали с утра чем-то заниматься – посудой, одеждой или хозяйственным инструментом, – то и твердили весь день до вечера: – Тарельник! Хавалка! Чугунок с черепком! Удивительно было следить за тем, как Васькины слова прорастают в Девчонке, пока еще не речью, а первым пониманием связи звуков и предметов. Васька швырял те слова щедро – ему не жалко. – Ковырялка! – Тыкалка! – Пилильник! Схватывала Девчонка быстро – оказалась смышлена. Говорить не получалось: изо рта вылетали только звуки, изредка похожие на слоги; но с каждым днем звуки эти становились обильней и разнообразней. – Шарашь скорее! – Колупайся, тютя! – Шабаш с дровами, жрать айда! Скоро Васька узнал, как зовут Девчонку. Поначалу обходился прозвищами – «дурища», «птаха», «стрекоза лупоглазая». Когда же стало ясно, что она вот-вот заговорит, подобрал ей имя. Долго подбирал: перебрал все знакомые имена, услышанные в детприемниках и во время странствий, – примеривал к тощей девчачьей мордашке. Не подходили ей ни скучные Ноябрина с Дояркой, ни воинственные Армия с Баррикадой, ни Вилюра с Буденой (какие-то коровьи клички, честное слово!), ни заковыристая Дзержинальда. Наконец нашел: Авиация. Но окрестить ученицу не получилось: едва заслышав, как Васька кличет ее одним и тем же словом, Старик схватил его за ворот и стал трясти. Тряс легонько, не больно, при этом возбужденно мыча и указывая на дочь, – пока Васька не понял, в чем дело. Пришлось вспоминать заново все женские имена и выкрикивать вслух – пока Старик не кивнул удовлетворенно и не отпустил: Анна – вот как звали белобрысую. Подивился Васька (а ведь почти угадал имечко-то!), да и согласился. Анна так Анна. Правильнее: Анька. – Елеха-воха! Возгри-то утри! – Не дербань, деряба! – Егози шибче, укуси тебя комар! Иногда Ваське надоедало: хотелось обычных незамысловатых игр, нехитрого занятия для рук и ног. Он оставлял уроки на полдня, на день, чтобы порезвиться в снегу или сбегать на Волгу выставить переметы, а после вновь начинал. В этих уроках была заключена его власть над Девчонкой, взрослая и окончательная власть, – а значит, и над Стариком, и над всем хутором. Старик поначалу противился урокам: мычал на Ваську строго, запирал Девчонку в ее комнате (и та колотилась в дверь, требуя выпустить, визжала, как пойманный в силки кабаненок). Однажды даже надумал выставить Ваську вон: собрал ему полную котомку провизии, одел в полушубок, сверху шалью для тепла перевязал и на дверь указывает: уходи, мол. – Вот еще! – набычился Васька. – Я теперь навсегда с вами останусь. Мне на хуторе хорошо. Старик упрямится, пальцем в сторону выхода тычет (а палец тот трясется, как мормышка на леске). В комнате своей запертая Девчонка бьется, скулит в щель, чует беду. – Что же ты, упырь?! – взвился тогда Васька. – Девку свою немой оставить хочешь? Она ведь со мной-то не сегодня-завтра заговорит, а с тобой, сычом безъязыким, никогда! Дернул Старик лицом, словно ударил его Васька. – Правильно тебя поймать хотят – те, кого ты каждый день на обрыв ходишь караулить! – бил Васька уже изо всех сил, наотмашь. – Знают о твоей черной сущности! Выставишь меня сейчас – я ног не пожалею: все деревни окрест обойду и о тебе, контре, на каждом углу пару слов прокричу! Так прокричу – не забудут люди! И дружки твои мигом объявятся – тебя навестить! Тряхнул Старик головой косматой, затряс нижней губой – да и отстал. С тех пор сидел во время занятий в отдалении, занимался домашними делами, и только во взгляде его росла та самая, уже знакомая Ваське собачья тоска. Так они и жили эту зиму. Днем Васька из Старика душу тянул – Девчонку разговаривать учил. А вечером Старик Ваську терзал – шарманку свою крутил и ею мысли непонятные в бедной Васькиной голове запускал. Одной Девчонке было хорошо: что с Васькой, что с отцом. Постепенно тот смирился с Васькиной ролью учителя. В конце зимы Девчонка лопотала слоги так шустро и быстро, что оба они – и Васька, и Старик – со дня на день ждали ее первого слова. В обращенном к дочери взгляде Старика Васька читал иногда нетерпение и надежду. Ухмылялся про себя: ну и кто меня зимой в снег выгнать хотел?
***
А после пришла весна. И солнце в небе глядело на Ваську уже не солнцем, а Балдохой – бродяжьим богом: звало куда-то. И Волга текла вперемежку с изломанными льдинами, унесенными паводком домами, мостами, лодками – уже не рекой, а дорогой: звала. И ветер не шибал по лицу снегом, а толкал в спину теплыми и сильными своими руками. И деревья не цепляли ветвями, а путь указывали: с хутора, в лес.Нет, решил Васька. Никуда не пойду.Птичьи стаи тянулись по-над волнами, кричали и смеялись. И облака тянулись за ними вслед, молчали и глядели вниз. И косяки рыб тянулись по воде, и молодая зелень – по степи, а снег тянулся с нее прочь – таял и утекал в Волгу. Рассердился Васька и ушел с обрыва домой – спать. Завалился на лавку. А подушка под головой пахнет смолой сосновой, с верховьев реки. Одеяло на плечах – ершами свежими, на костре жаренными. Печной изразец – песком астраханским. Из окна приоткрытого тянет не снегом, талым и постным, а соленым Каспием. Открыл Васька глаза. Сел в темноте. И видит: тянутся из его тела веревки во все стороны – прозрачные, едва заметные в ночи – крепкие витые веревки наподобие корабельных канатов. Самые толстые – к спальням Старика с Девчонкой, потоньше – к ящику диковинному на комоде, к другим вещам в доме. А сам Васька посреди этих веревок – будто муха в паутине. «Вот оно как! – разозлился Васька. – Вот как меня Старик победить решил – по-тихому! Веревочками опутать, к себе и хутору привязать! Блинами говорящими приворожить, харчем сытным прикормить, подарками задобрить – чтобы сидел я здесь безвылазно до самой смерти!» Вскочил с лавки, оборвал все путы и выскочил в дверь – только его и видели.
Иллюстратор Мария Дроздова РОМАН ВЫШЕЛ В «РЕДАКЦИИ ЕЛЕНЫ ШУБИНОЙ», ИЗДАТЕЛЬСТВО АСТ.
Читайте другие отрывки современной и классической литературы в рубрике Esquire «Чтение»
Поделиться: