Рассказ Гаухар Жунусовой о взрослом переосмыслении событий из детства.
«Наверное, самые близкие нас держат в напряжении именно тем, что связь наша рано или поздно оборвется. Тебе страшно оказываться в плену этих невыносимых чувств, и ты вынужден бежать, отвлекаясь, что называешь потом жизнью. Но всегда там, в глубине своей, ты знаешь, что был подлинно верен только тому миру, с которым боялся встречаться вот так лицом к лицу».
В Алматы осень. К вечеру пошел дождь. Уют собственного бытия начинаешь ценить особенно в такую погоду. Вообще, осенью, кажется, ярче чувствуешь свою изолированность, сей сезон делает твою душу более явной, что ли, или мне эти ассоциации навеяны предвкушением согыма и имеют архаичные причины, не знаю.
Тем не менее хорошо, когда между своим бытом и самоощущением удается создать идиллические отношения, как бы не отрицали эту связь идеалисты. Мои «великие мысли» об имманентности бытия да и теплый дождь за окном растеребили во мне память о папином брате, которого давно уже нет в живых.
Папа наш из многодетной семьи, он самый младший. Когда я родилась, мама почти сразу вышла на работу, а меня отвезли к папиному брату. Был он старше отца на двадцать пять лет, потому для нас он больше дед, чем дядя, и приходился папе родным только по отцу. Жили они в совхозе, недалеко от нашего райцентра. Брат папин был парализован еще в ранней молодости от полиартрита, я его видела без движения более двадцати лет. Кормили его из ложки, он мог только говорить, слышать и видеть.
На чем держалась его жизнь? Можно ли жить, когда ты заселяешься вот так, живьем, «в потроха» самой смерти? Это был тот случай, когда силой духа можно победить собственный конец, организовав вокруг себя настоящую жизнь. Дед держался на почти что хищной уверенности в собственных силах, инвалидность не имела никакого значения. Часто у людей уверенность в себе бывает эгоистичная, непрактичная что ли, а он просто верил, вернее знал, что должен жить, причем полноценно, вдоволь. И точка.
Дед обладал очень яркой и четкой дикцией, речь была всегда внятной, с напором, взгляд прямой, пронизывающий, когда смотрел строго – мог деморализовать любого. Мысли излагал убедительно и никто не смел пренебречь сказанным. Энергетика этой крепкой связи: взгляда, голоса и исчерпывающей логики – была очень сильная. Жил в большом доме, а не в хосписе, как полагалось бы судьбой. Жену, я потом будучи уже взрослой узнала, он встретил в соседнем ауле. Стояла она, несчастная, на обочине дороги, убегала от мужа. Маленькая простая женщина служила ему верой и правдой.
Он сидел на своей кровати со специальным настилом, сделанным из деревянных досок. Смотрел в окно, слушал радио, а вокруг него все приходило в действие. То они расширяли дом или забор, то строили кошары и бурили колодец. Хозяйство все укреплялось и разрасталось. Помню, рядом в домике жили люди, приезжие работяги из города, как я сейчас понимаю, это были переселенцы. В ауле все опасались их, а папин брат тоже плохо знал по-русски, но с ними общий язык находил и доносил задачи так, что выходить за рамки договоренностей никто не смел.
В доме все происходило у него на глазах, в его комнате, которая была и гостиная, и спальня, и кухня, хотя дом был большой, что мне думается весьма логично и рационально. Мы все спали, ели там и гости тоже находились здесь. Дед сам за всем следил и контролировал, знал лично, когда и сколько платить за бурение колодца, чего и сколько у него в хозяйстве и что делать дальше. Бабушка или мой брат приносили деньги на расходы и при нем считали. Говорил, куда, сколько отдать, а потом велел все запрятать обратно или снова положить на сберкнижку, которая лежала всегда под подушкой. В делах, на языке бизнеса, не допускал бюджетный дефицит, ROI – удерживал в плюсе.
Организуя вокруг себя такую полноценную жизнь, дед, кажется, компенсировал отсутствие жизни в своем теле.
Ранний вечер в ауле бесподобен. Это сакральное время для казаха, когда с пастбища возвращается скот; когда в воздухе, разбавленном пылью и благостным настроением людей, слышны мычание и блеяние скота, лай собак и под крики людей доносятся запахи дыма из-под казана, где варится свежее мясо или сур..., жарится на огне пшеница, которую мы обожали есть с домашней сметаной.
Невероятная безмятежность, фантастическое ощущение.
Дед за усладой происходящего следил из окна, с неменьшим упоением. Узнавал, весь ли скот собрали в кошары, сколько молока надоила бабушка, насыпали ли курам корм, кто там стоит на улице и зачем. После всех приятных хлопот, под теплое дыхание вернувшегося в обитель скота всех мастей, мы идиллически располагались вокруг него, ели мясо, долго пили чай, а дед сидел на своей кровати, словно вожак стаи, смотрел на нас и, думаю, был счастлив.
Благодаря тому что он слушал радио, являлся, как нынче сказали бы, продвинутым, причем знания его носили не умо-зрительный, а весьма прикладной характер. Его живой ум находился всегда в поиске, что да как. Оба они получали пенсию, дед еще надбавку к своей инвалидности, плюс бабушка сторожила сельскую контору, работала. В то время в ауле нечего было сторожить, просто она вечером закрывала контору, а утром открывала, иногда брала нас с собой. Помню, как я обходила все кабинеты и как часто там задерживался один единственный бухгалтер, винтажного, скажем, вида, в настоящих нарукавниках. Как-то раз она поручила закрыть контору моему брату, а он закрыл ее вместе с тем бухгалтером. Бабушка реагировала на это дремучим совершенно хохотом и всем потом рассказывала.
А еще бабушка приторговывала яйцами, молоком, сметаной и водкой даже, кажется. Массовой торговли не было, но так... промышляли понемногу. Дом никогда не пустовал, навещали соседи, родня или просто проходящие мимо сельчане.
Такое броуновское движение, уверенное устройство быта никто из родни больше не создавал. Самый старший папин брат на войне был отличным механиком, имел большое количество наград, дошел до Варшавы. Тоже совершенно замечательный дед, но совсем другой.
В семье папы имелось негласное правило, оно «молча» было заявлено бабушкой: он – продолжатель рода. Все старшие братья должны были сначала ему помогать, а далее – слушаться и повиноваться. Чтобы нести ответственность, папа всегда пребывал в готовности номер один. Деда он уважал, причем не как всех своих старших братьев, а как-то особенно, считался. И именно его он мог просить о серьезной помощи, например, занять деньги или получить согым.
Вот и росла я у них, а когда достигла детсадовского возраста, меня родители забрали. После меня следом родился брат, его тоже отправили к ним, а через четыре года – и младшего. До сих пор помню как его привезли. Он был в новом зеленом костюмчике, в желтых ботинках и ходил. Эти вещи купил дед, в ауле ничего такого не продавали, он, как я понимаю, заказал в городе. Братик был доставлен уже большой, весь черненький, толстенький, с обветренными ручками и щечками.
А старшего брата дед так и не отдал родителям. Это долгая история, думаю, папина душа не вынесла слезную просьбу своего дьявольски искалеченного брата.
Вот так мы со старшим братом разделились по разным домам, но связь наша никогда не обрывалась, мы все каникулы проводили там, а когда приезжали домой, моя мама, эдакий стерильный врач, говорила, что мы завоняли, потому что в доме у деда всегда стоял запах лечебной мази и насыбая. Для нас это был мускус, ключевая нота нашего детства. Бывало, приехав на каникулы, иногда мы заставали деда с разбитой забинтованной головой, в синяках или с рассеченной бровью. Бабушка хлопотала по хозяйству, рядом никого нет, он, сидя задремал и упал с кровати. Мы тогда не смотрели на него, банально вот так жалели. Или себя жалели? Нет, скорее мы его боль воспринимали как свою, говорят ведь, что дети так и ощущают своих родителей.
Я была маленькая, забиралась на его кровать с игрушками вглубь, к его ногам, где много места, потому что его ноги не выпрямлялись. Но всегда я находилась при нем, тогда бабушка не была со мной строгой. Не смела.
То, что дед нас принял, означало – он лично отвечает за нас. Перепоручить или вилять, сказать: «Я не усмотрел, не знаю. Как я в таком виде?» – быть такого не могло. От того, думаю, вся возня с нами тоже происходила у него на глазах. Бабушка с нами не миндальничала. Очень чистоплотная и трудолюбивая, она отклонялась от своей незыблемости, когда касалось «своего» – моего старшего брата. С ним она впадала в «аутентичную нежность». Между ними часто возникала ритуальная сцена на тему конфет. Он хватал ее за плечи и буквально тряс ее, мол, давай – давай, срочно. Та, маленькая, смотрела на него как на большую башню и с удовольствием «тряслась» и закатывалась от смеха, как ненормальная. После этой сцены мы шли за ней в зал к шифоньеру, посередине которого было зеркало, где она и хранила конфеты. Вот мы втроем стоим и ждем, а она конфеты распределяла так: нам давала по две карамельки, а ему – шоколадные. Мы принимали спокойно. Она вообще всегда давала понять, кто мы и кто он. Свяжет всем нам носки, а нашему брату, то бишь, их сыну, вязала из козьего пуха, а нам – из овечьей шерсти. Или сошьет стеганые жилетки, нам – естественно, простенькие, а брату – с внутренними шелковыми карманами. Дед тоже любил больше «своего», но когда мы приезжали, я чувствовала, он и нас очень любит. Смотрел на нас своим пронзительным взглядом и так громко, почти что крича, говорил: «Көзiңнен айналайын, басыңнан айналайын» и просил подойти. Мы подходили, он нас целовал.
Помимо тотальной неподвижности и наполненной ответственностью жизни, в существовании деда яркие эмоции тоже присутствовали. Для него источником хорошего настроения, думаю, был мой брат. Он безумно его любил. Однажды, тогда брату было может быть лет семь или восемь, дома с соседями играли в карты. Он обычно стоял с веером карт рядом с дедом. Шептались, тот указывал, как ему ходить. Иногда дед, видимо специально, говорил пойти не той картой и они проигрывали. Тогда брат орал на деда матом: «…, лысая башка!» и хлестал его картой по голове. В эти минуты дед так заливался смехом, что лицо его выдавало безумное счастье. Бывало, мы все играем на улице, только вошли в раж, а брата зовут домой, мол, дед хочет в уборную. Тот, в нетерпении, прибегает, берет его на руки, идет и: «…! Только и можешь …! Вот, скажи, что ты сам умеешь делать, а?».
Мы в ужасе от такого обращения, но дед реагировал иначе. Его безжизненное тело, висевшее в руках у брата, в этот момент как будто оживало – он заливался все тем же, совершенно блаженным смехом. Кажется, чистая правда и цветистый мат из уст ребенка его просто восхищали.
После школы любимчика его забрали в армию, а спустя восемь месяцев дед услышал по радио о том, что Министр обороны СССР издал закон об отмене службы тем, кто является в семье единственным кормильцем. Он тогда письмом министру, которым тогда был Устинов, (текст сам диктовал по-русски школьному учителю) отозвал его из армии.
Повзрослев, мы стали ездить реже. Последний раз я уже была со своей маленькой дочкой, он сильно болел, или я впервые это поняла, не знаю. Наверное, в детстве просто не думала об этом. Мы спали все также в его комнате, на полу. Всю ночь он стонал от болей и даже плакал. У него тогда начались пролежни, открытые раны гноились, кровоточили и прилипали к простыне. Я позвонила родителям, приехала скорая, врачи кололи сильные болеутоляющие и ему удавалось немного поспать. А я плакала, внутри меня будто порезали и полили нестерпимо острым, жгучим чувством безысходности. Невыносимо просто. Утром я элементарно боялась смотреть в его сторону, малодушно избегала роя испытанной ночью боли, а вечером я уехала.
Дед еще пожил так года два, а потом его не стало. Хоронили его, по обычаю мусульман, завернув в изар, а очертание закутанного тела горбилось из-за его согнутых ног – он уносил собственные искривленные конечности такими же, какими волочил все свои долгие годы достойнейшей жизни. Через пять лет и бабушка ушла. Она после него уязвленная, не переставала повторять: «Он был, и я была, его нет, а я зачем?» Папа обоих, построив мазар, похоронил рядом.
Во мне живет густая терпкая горечь и мучительное ощущение сожаления о том, что дед не знал, кем Он был для нас. Иногда думаю, что жизнь моя и вправду была отвлечением, забытьем, от теплящегося во мне самого что ни на есть моего настоящего.
Наверное, самые близкие нас держат в напряжении именно тем, что связь наша рано или поздно оборвется. Тебе страшно оказаться в плену этих невыносимых чувств и ты вынужден бежать, отвлекаясь на то, что называешь потом жизнью. Но всегда, там, в глубине, ты знаешь, что был подлинно верен только тому миру, с которым боялся встречаться вот так лицом к лицу.
Мне кажется, папа и дед были очень близки. По духу, по чуткости к зову крови и, быть может, в них концентрировалась сила сохранения рода. За этой огромной ответственностью, за энергией мощи, чувствуешь грусть, необыкновенную нежность и хрупкость тоже…
Автор Гаухар Жунусова Иллюстрации Артем Калюжный